Г. В. Плеханов. Белинский и разумная действительность - Глава 4
Вернуться на предыдущую страницу
Теперь мы можем вернуться к Белинскому.
Приступая к истории его умственного развития, заметим прежде всего, что в своей ранней юности он резко восставал против нашей тогдашней действительности. Известно, что трагедия, написанная им в бытность его в университете и причинившая ему так много неприятностей, была пылким, хотя и мало художественным, протестом против крепостного права. Белинский целиком становится на сторону крепостных.
"Неужели эти люди для того только родятся на свет, чтобы служить прихотям таких же людей, как и они сами? - восклицает один из его героев. - Кто дал это гибельное право одним людям порабощать своей власти волю других, подобных им существ, отнимать у них священное сокровище - свободу? Кто позволяет им ругаться над правами природы и человечества?.. Милосердный Боже, отец человеков, ответствуй мне, твоя ли премудрая рука произвела на свет этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних, и пьющих, как воду, их кровь и слезы?"
Эта тирада, по своей пылкости, сделала бы честь самому Карлу Моору. И действительно, Белинский находился под сильнейшим влиянием ранних произведений Шиллера: "Разбойников", "Коварства и любви", "Фиеско". По его собственным словам, эти драмы наложили на него тогда "дикую вражду с общественным порядком во имя абстрактного идеала общества, оторванного от географических и исторических условий развития, построенного на воздухе". Впрочем, так влияли на него не одни только вышеперечисленные произведения Шиллера. "Дон Карлос, - говорил он, - бросил меня в абстрактный героизм, вне которого я все презирал и в котором я очень хорошо, несмотря на свой неестественный и напряженный восторг, сознавал себя - нулем. "Орлеанская дева" ринула меня в тот же абстрактный героизм, в то же пустое, безличное, субстанциальное, без всякого индивидуального определения - общее". Мы очень просим читателя заметить это интересное свидетельство знаменитого критика о самом себе. Его молодое увлечение "абстрактным идеалом общества" составляет в высшей степени важную страницу в истории его умственного развития, на которую до сих пор не обратили всего того внимания, какого она заслуживает. Так, никто, насколько нам известно, не подчеркнул того обстоятельства, что даровитый и горячий молодой человек, будучи полон "абстрактного героизма", в то же самое время "сознавал себя нулем". Такое сознание крайне мучительно. Оно необходимо должно было вызывать с одной стороны не менее мучительные сомнения в годности абстрактного идеала, а с другой - попытки найти для своих общественных стремлений конкретную почву. Мучительное сознание себя "нулем" было тогда свойственно не одному Белинскому. Стремления передовой интеллигенции двадцатых годов незадолго перед тем потерпели жестокое крушение, и в среде мыслящих людей воцарились грусть и отчаяние {См. об этом Herzen, Du développement etc, Paris 1851, стр. 97--98.}. У нас часто повторяли, что Надеждин имел сильное влияние на развитие взглядов Белинского, по крайней мере, в первый период его развития. Но много ли отрадного было во взглядах самого Надеждина? Древняя русская жизнь казалась ему "дремучим лесом безличных имен, толкущихся в пустоте безжизненного хаоса"; он сомневался даже в том, что мы жили в продолжение тысячелетнего существования России. Умственная жизнь начинается у нас только с Петра, а до сих пор все европейское забрасывается к нам рикошетами через тысячи скачков и переломов и потому долетает в слабых, издыхающих отголосках".
"Наша литература была до сих пор, если можно так выразиться, барщиною европейской; она обрабатывалась русскими руками не по-русски; истощала свежие неистощимые соки юного русского духа для воспитания произрастений чужих, не наших" {He имея под рукой статей Надеждина, мы вынуждены цитировать по книге г. Пыпина: "Белинский, его жизнь и переписка", т. I, стр. 95. Излишне прибавлять, что из этого же сочинения мы заимствуем большинство данных, относящихся к истории умственного развития Белинского. Мы только иначе группируем эти данные.}.
Тут слышатся почти Чаадаевские ноты. В своей знаменитой первой статье "Литературные мечтания" Белинский высказал, по-видимому, довольно радужный взгляд на наше будущее, если не на прошедшее и настоящее. Заметив, что нам нужна пока не литература, которая сама явится в свое время, а просвещение, он восклицает:
"И это просвещение не закоснит, благодаря неусыпным попечениям мудрого правительства. Русский народ смышлен и понятлив, усерден и горяч ко всему благому и прекрасному, когда рука царя-отца указывает ему на цель, когда его державный голос призывает его к ней!.."
Одно учреждение сословия домашних наставников должно, по его словам, сделать настоящие чудеса в смысле просвещения. Кроме того, наше дворянство уверилось, наконец, в необходимости давать своим детям прочное образование, а наше купеческое сословие "быстро образуется и сближается в этом отношении с высшим". Словом, дело просвещения идет у нас хорошо: "в настоящем времени зреют семена для будущего".
Все это написано было, конечно, совершенно искренно: в то время, когда Белинский писал свою статью, ему хотелось верить, и он в пылу писательского увлечении верил, что просвещение быстро разольется по Руси. Но в более спокойные минуты, когда остыл жар увлечения, он не мог не увидеть, что основания, на которые опиралась его вера в быстрое развитие просвещения в России, были, по меньшей мере, шатки. Да и могли ли успехи просвещения - как бы ни были они "быстры" - удовлетворить человека, "враждовавшего с общественным порядком" во имя идеала и проникнутого "абстрактным героизмом"... Такому человеку нужны были не такие перспективы. Словом, восторженный тон "Литературных мечтаний" был плодом минутной вспышки и совсем не исключал в их авторе тяжелого настроения, как результат обидного сознания себя нулем и неразрешенного противоречия между абстрактным идеалом, с одной стороны, и конкретной русской действительностью - с другой.
В июле 1836 г. Белинский поехал в деревню Б--х в Тверской губернии и там, с помощью одного из гостеприимных хозяев, известного "дилетанта философии", или "философского друга", М. Б., ознакомился, - если не ошибаемся, впервые, - с философией Фихте. "Я уцепился за фихтеанский взгляд с энергией, с фанатизмом", - говорит он. И это понятно. По его выражению, в его главах всегда двоилась жизнь идеальная и жизнь действительная; Фихте убедил его в том, что "идеальная-то жизнь есть именно жизнь действительная, положительная, конкретная, а так называемая действительная жизнь есть отрицание, призрак, ничтожество, пустота". Таким образом мучительное противоречие между абстрактным идеалом и конкретной действительностью получало искомое философское решение: оно разрешалось приведением к нулю одной из сторон антиномии.
Объявив действительность призраком, Белинский тем сильнее мог враждовать с нею во имя идеала, который оказывался теперь единственною действительностью, заслуживающею этого названия. В этом "фихтеанском" периоде Белинский очень сочувственно относился к французам: "Нам рассказывали из тогдашней жизни Белинского случай, - говорит г. Пыпин, - где он однажды в большом обществе, ему совершенно незнакомом, в разговоре о французских событиях конца прошлого столетия, высказал мнение, смутившее хозяина своею крайнею резкостью" {"Белинский", т. I, стр. 175.}. Впоследствии в письме к одному приятелю Белинский, вспоминая об этом эпизоде, прибавил:
"Я нисколько не раскаиваюсь в этой фразе и нисколько не смущаюсь воспоминанием о ней: ею выразил я совершенно добросовестно и со всею полнотою моей неистовой натуры тогдашнее состояние моего духа. Да, я так думал тогда... Искренно и добросовестно выразил я этою фразою напряженное состояние моего духа, через которое необходимо должен был пройти".
Казалось бы, теперь Белинский мог отдохнуть от терзавших его сомнений. На самом же деле он страдал теперь едва ли не более, чем прежде.
Во-первых, он усомнился в своей собственной способности к философскому мышлению. "И я узнал о существовании этой конкретной жизни для того, чтобы узнать свое бессилие усвоить ее себе, я узнал рай для того, чтобы удостовериться, что только приближение к его воротам, не наслаждение, но только предощущение его гармонии и его ароматов - единственно возможная моя жизнь!" Во-вторых, отрицание действительности, как видно, не надолго избавило его и от старых теоретических сомнений. Действительная жизнь объявлена была призрачной, ничтожной и пустой. Но призрак призраку рознь. Французская действительность была, с новой точки зрения Белинского, такой же призрачной, как и всякая другая, т. е., между прочим, и русская. Но во французской общественной жизни были явления, которым он, как мы уже знаем, горячо сочувствовал, а в России не было ничего подобного. Почему же французские "призраки" не похожи на наши родные?
На этот вопрос "фихтеанство" не отвечало, а между тем он был лишь простым видоизменением старого мучительного вопроса о том, почему конкретная действительность противоречит абстрактному идеалу и как устранить это противоречие. Выходило, что объявление действительности призраком в сущности не помогало ровно ничему, а вследствие этого новая философская точка зрения сама оказывалась сомнительной, если не вовсе "призрачной": ведь она была дорога Белинскому именно только в той мере, в какой она, по-видимому, обещала дать простые и убедительные ответы на осаждавшие его вопросы.
Впоследствии, в одном из своих писем (20 июня 1838 г.), Белинский высказал убеждение в том, что он "ненавидел мысль". "Да, я ненавижу ее, как отвлечение, - писал он. - Но разве она может приобретаться, не будучи отвлеченною, разве мыслить должно всегда только в минуту откровения, а в остальное время ни о чем не мыслить? Я понимаю всю нелепость подобного предположений, но моя природа враждебна мышлению". Эти простодушные, трогательные строки лучше всего характеризуют отношение Белинского к философии. Он не мог удовольствоваться "отвлечениями". Его могла удовлетворить только такая система, которая, сама вытекая из общественной жизни и сама объясняясь этой жизнью, в свою очередь, объясняла бы ее и давала бы возможность широкого и плодотворного на нее воздействия. В этом и состояла его мнимая ненависть к мысли: он ненавидел, разумеется, не философскую мысль вообще, а только такую мысль, которая, довольствуясь философским "созерцанием", поворачивается спиною к жизни. "Мы тогда в философии искали всего на свете, кроме чистого мышления", - говорит Тургенев. Это совершенно справедливо, особенно в применении к Белинскому. Он искал в философии пути к счастью, the road to happiness, как выражается байроновский Каин, - и, конечно, не к личному счастью, а к счастью своих ближних, к благу своей родной страны. На этом основании многие вообразили, что он в самом деле не имел "философского таланта", и на него стали посматривать сверху вниз, с некоторым снисходительным одобрением даже такие люди, которые, в смысле способности к философскому мышлению, недостойны были бы развязать ремень у ног его. Эти самодовольные господа забыли или не знали, что во времена Белинского пути к общественному счастью искала в философии почти вся мыслящая Европа. Потому-то философия и имела тогда такое огромное общественное значение. Теперь, когда путь к счастью указывает уже не философия, ее прогрессивное значение равно нулю, и теперь ею могут спокойно заниматься любители "чистого мышления". Мы от всей души желаем им успеха, но это не мешает нам остаться при особом мнении насчет "философского таланта" Белинского. Мы думаем, что у него было огромное чутье теоретической истины, к сожалению, не развитое систематическим философским образованием, но, тем не менее, совершенно верно указывавшее ему важнейшие задачи тогдашней общественной науки. "Белинский был одною из высших философских организаций, какие я когда-либо встречал в жизни", - говорил один ив образованнейших русских людей того времени, кн. Одоевский. Мы полагаем, что Белинский был одной из высших "философских организаций", когда-либо выступавших у нас на литературное поприще.
Как бы то ни было, а проклятые вопросы не давали покоя Белинскому в течение всего "фихтеанского периода". Это были как раз те вопросы, на которые требует ответа немецкий поэт в своем прекрасном стихотворении:
Отчего под ношей крестной
Изнывает вечно правый? Отчего везде богатый
Встречен почестью и славой?
Кто виной? Иль силе правды
На земле не все доступно?
Иль она играет нами?
Это подло и преступно!
Современная общественная наука окончательно разрешила эти вопросы. Она признала, что "силе правды" на земле доступно пока еще далеко не все, и она объяснила, почему "правда" пока еще так мало значит в наших общественных (особенно межклассовых) отношениях. С точки зрения современной общественной науки вопросы, волновавшие и терзавшие Белинского, могут показаться довольно наивными.
Но для его времени они отнюдь не были наивны; ими занимались лучшие умы того времени. Они логически вытекают из коренного вопроса о том, почему случайность так часто оказывается сильнее разума. И нетрудно понять, что Белинский мог удовольствоваться только такой философией, которая дала бы ему простые и твердые ответы именно на эти вопросы.
Почему грубая материальная сила может безнаказанно издеваться над самыми лучшими, самыми благородными стремлениями людей? Почему одни народы процветают, а другие гибнут, попадая под власть суровых завоевателей? Потому ли, что завоеватели всегда лучше и выше завоеванных? Едва ли это так. Очень часто это происходит единственно потому, что у завоевателей больше войска, чем у завоеванных. Но в таком случае чем же оправдывается это торжество силы? И какое значение могут иметь "идеалы", никогда не покидающие своей надзвездной области и оставляющие нашу бедную практическую жизнь в жертву всякого рода ужасам? Назовите эти идеалы абстрактными, а действительность конкретной, или наоборот: объявите действительность абстракцией, а идеалы действительностью, - вы во всяком случае вынуждены будете считаться с этими вопросами, если только не обладаете "философским талантом" Вагнера, т. е. ее погружены в "чистое мышление" и не принадлежите к числу декадентов, способных забавляться жалкими, ничего не разрешающими и никому не мешающими "формулами прогресса". Белинский не был, как известно, ни Вагнером, ни декадентом. И это, конечно, делает ему большую честь; но за эту честь он заплатил очень дорогою ценою. Свой "фихтеанский период" он называл впоследствии периодом распадения. Понятно, что он должен был стремиться выйти из этого тяжелого состояния. И не менее понятно, что это стремление должно было привести его к разрыву с философией Фихте.
К сожалению, история этого разрыва, по недостатку данных, до сих пор остается очень мало разъясненной. Известно, впрочем, что в половине 1837 года Белинский находился уже под сильным влиянием Гегеля, хотя успел ознакомиться только с некоторыми частями его системы. Известно также, что в это время он уже примирился с той действительностью, с которой так решительно враждовал прежде. Довольно яркий свет на его тогдашнее настроение проливает письмо из Пятигорска, написанное им 7-го августа 1837 г. к одному своему молодому другу. Он горячо советует ему заниматься философией. "Только в ней ты найдешь ответы на вопросы души твоей, только она даст мир и гармонию душе твоей и подарит тебя таким счастьем, какого толпа и не подозревает и какого внешняя жизнь не может ни дать тебе, ни отнять у тебя. Ты будешь не в мире, но весь мир будет в тебе... Пуще всего оставь политику и бойся всякого политического влияния на свой образ мыслей". В России политика не имеет никакого смысла, потому что "для России назначена совсем другая судьба, нежели для Франции, где политическое направление и наук, и искусств, и характера жителей имеет свой смысл, свою законность и свою хорошую сторону". Вся надежда России в распространении просвещения и в нравственном само усовершенствовании ее граждан. "Если бы каждый из индивидов, составляющих Россию, путем любви дошел до совершенства, тогда Россия без всякой политики сделалась бы счастливейшею страною в мире". Это, конечно, совсем не гегелевский взгляд, но мы уже сказали, что в то время знакомство Белинского с Гегелем было очень неполно. Для нас важно то, что к примирению с русской действительностью Белинский пришел путем хотя бы и неверного и вообще крайне поверхностного выяснения ее исторического развития. Почему наша общественная жизнь не похожа на французскую? Потому, что историческая судьба России не похожа на историческую судьбу Франции. Такой ответ делал невозможными какие бы то ни было параллели между Россией и Францией. А такие параллели еще очень недавно должны были приводить Белинского к тяжелым и почти безнадежным выводам. Вместе с тем такой ответ давал возможность примирения не только с нашей русской, но и с французской общественной жизнью, например, с теми событиями конца XVIII века, к которым Белинский еще очень недавно относился с самым горячим сочувствием: все хорошо на своем месте. И мы видели, что он оправдывает "политическое направление" французов. Впрочем, в своем увлечении "абсолютной" истиной немецкой философии он уже не уважает этого направления. У французов "нет вечных истин, но истины дневные, т. е. на каждый день новые истины. Они все хотят вывести ее из вечных законов человеческого разума, а из опыта, из истории". Это до такой степени возмущает Белинского, что он посылает "к черту" французов, влияние которых ничего, кроме вреда, нам, по его словам, никогда не приносило, и объявляет Германию Иерусалимом новейшего человечества, на который с надеждой и упованием должны обратиться взоры мыслящей русской молодежи.
Очень ошибся бы, однако, тот, кто принял бы за охранителя, "примирившего-ся" с русской действительностью, Белинского. Он и тогда был еще очень далек от консерватизма. Петр Великий нравится ему именно своим решительным разрывом с существовавшим в его время порядком вещей. "Цари всех народов развивали свои народы, опираясь на прошедшее, на предание; Петр оторвал Россию от прошедшего, разрушив ее традицию". Согласитесь, что такие речи были бы очень странны в устах охранителя. Точно также он вовсе не склонен и к идеализации современной ему самому русской жизни; он находит, что в ней много несовершенств, но он объясняет эти несовершенства молодостью России: "Россия еще дитя, для которого еще нужна нянька, в груди которой билось бы сердце, полное любви к своему питомцу, а в руке которой была бы лоза, готовая наказывать за шалости". Он мирится теперь даже с крепостным правом, но мирится только до поры-до времени, только потому, что считает русский народ еще несозревшим для свободы. По его словам, "правительство исподволь освобождает", и это обстоятельство так же радует его, как то, что, благодаря отсутствию у нас майоратов, наше дворянство "издыхает само собою, без всяких революций и внутренних потрясений". Настоящие охранители смотрели на вещи совсем иначе, и если бы кто-нибудь из них и прочитал цитируемое нами письмо Белинского, то нашел бы, что оно полно самых "занимательных идей", несмотря на свое отрицательное отношение к политике. И это было бы совершенно справедливо с "охранительной" точки зрения. Белинский мирился не с действительностью, а с печальной судьбой своего абстрактного идеала.
Еще недавно он мучился, сознавая, что этот идеал не находит никакого приложения к жизни. Теперь он отказывается от него, убедившись, что он неспособен привести ни к чему, кроме "абстрактного гегелизма", бесплодной вражды с действительностью. Но это не значит, что Белинский поворачивается спиною к прогрессу. Вовсе нет. Это значит только, что теперь он собирается служить ему иначе, чем собирался служить прежде. "Будем подражать апостолам Христа, - восклицает он, - которые не делали заговоров и не основывали ни явных, ни тайных политических обществ, распространяя учение своего Божественного учителя, но которые не отрекались от него перед царями и судьями и не боялись ни огня, ни меча. Не суйся в дела, которые тебя не касаются, то будь верен своему делу, а твое дело - любовь к истине... К черту политику, да здравствует наука!"
Вернуться на предыдущую страницу
|