Д. И. Писарев.Пушкин и Белинский. Глава вторая. Лирика Пушкина - часть 7

Вернуться на предыдущую страницу

И толковала чернь тупая

(это уже четвертое ругательное слово, измышленное любвеобильным Пушкиным для посрамления непосвященного народа):

Зачем так звучно он поет?

Напрасно ухо поражая,

К какой он цели нас ведет? (Поэзия сама себе цель, т.-е., когда творения поэта раскуплены, тогда высшая и последняя цель достигнута.)

О чем бренчит? Чему нас учит?

Зачем сердца волнует, мучит,

Как своенравный чародей?

Как ветер, песнь его свободна,

Зато, как ветер, и бесплодна;

Какая польза нам от ней?

Приписывая тупой черни эти слова, Пушкин, очевидно, желает выразить ими то, что непосвященный народ, несмотря на всю грубость своих чувств, несмотря на силу своих антиэстетических предубеждений, невольно и даже неохотно, но все-таки подчиняется неодолимому и волшебному обаянию поэтической песни. Несмотря на свои недоброжелательные отношения к чистому искусству, народ сознается, что поэт поет звучно и что он даже волнует и мучит сердца, как своенравный чародей.

Заставляя чернь произносить эти последние слова; Пушкин чересчур увлекся своим желанием превознести волшебную силу поэзии. Спрашивается: может ли действительно волновать и мучить сердца такой поэт, который ничему не учит своих читателей, не ведет их ни к какой определенной цели и не приносит им никакой пользы? О чем пел или, как выражается тупая чернь, бренчал поэт, - этого мы не знаем, потому что Пушкин, к сожалению, не сообщает нам его песни. Если бы он пел о правах и обязанностях человека, о стремлении к светлому будущему, о недостатках современной действительности, о борьбе человеческого разума с вековыми заблуждениями, о сознательной любви к отечеству и к человечеству, о значении того или другого исторического переворота, - то, разумеется, его пение волновало и мучило бы сердца, но в то же время самый тупой, самый хладный, надменный и бессмысленный народ не мог бы упрекнуть это пение в том, что оно ничему не учит, не ведет ни к какой цели и не приносит никакой пользы. Если бы пение поэта наводило слушателей на серьезные размышления, если бы оно пробуждало или усиливало в них любовь к истине, ненависть к обману и к эксплоатации, презрение к двоедушию и к тупоумию, то народу оставалось бы только слушать и благодарить, а поэту не было бы ни малейшего основания ссориться с тупою чернью, зараженною грубыми утилитарными предрассудками.

Чтобы объяснить себе размолвку, происшедшую между певцом и его слушателями, надо предположить, что поэт пел о красоте летнего утра или о том, что какой-нибудь он очень сильно любил и крепко целовал какую-нибудь ее. Воспевание летнего утра не могло волновать и мучить сердца, потому что подобные воспевания играют в поэзии такую же скромную и невинную роль, какую играют в общежитии поучительные беседы о прекрасной погоде. Воспевание любви и поцелуев может, конечно, волновать и мучить, но для большей точности надо было бы сказать, что это воспевание волнует и мучит не сердца, а чувственность. Эротические песни находят себе обыкновенно многочисленных и усердных слушателей; если же эротическая песня пушкинского поэта казалась народу бесплодною и если он вместо нее требовал себе такого пения, которое вело бы его к известной цели и приносило бы ему осязательную пользу, если он не довольствовался тем, что волновало его чувственность, то надо сознаться, что поэт имел дело с такою чернью, которая стояла на необыкновенно высокой степени умственного развития и отличалась замечательно-серьезным и разумным взглядом на жизнь.

Мне могут возразить, что песнь пушкинского поэта не была эротическою песнью и что, следовательно, неудовольствие черни против этой песни не доказывает еще, чтобы эта чернь относилась презрительно и насмешливо к приятному щекотанию чувственности. Но в таком случае я спрошу: какую же песнь мог петь поэт? Потрудитесь найти, кроме эротической песни, какую-нибудь песнь, которая могла бы волновать и мучить сердце, не удовлетворяя в то же время всем требованиям утилитарного взгляда на жизнь. Тупая чернь, очевидно, требует от поэта плодотворных мыслей; а поэт, неспособный мыслить, дает ей яркое описание мелких ощущений, которые всякому известны, всякому понятны и приятны в действительной жизни, но в песне интересны только для шаловливых отроков или для бессильно-сластолюбивых стариков. Чернь не удовлетворяется соблазнительными картинками, и это обстоятельство, конечно, делает честь ее здоровым умственным способностям. Приписавши черни слова о том, что песнь поэта волнует и мучит сердца, Пушкин, совершенно неожиданно для самого себя, затронул вопрос: может ли бесполезная поэзия сильно действовать на человека? Я рассмотрел теперь этот вопрос и пришел к тому заключению, что бесполезная поэзия всегда бывает в то же время бессильною поэзиею, то-есть она или не производит совсем никакого впечатления или действует самым поверхностным образом только на тех умственно-недозрелых субъектов, которые способны упиваться балетными позами --Услышав рассуждения черни, кретин, произведенный Пушкиным в поэты, начинает ругаться:

Молчи, бессмысленный народ,

Поденщик, раб нужды, забот! (поденщик, по мнению кретина, - бранное слово. Попрекать человека тем, что он беден и трудится, значит, по мнению того же кретина, обнаруживать благородство чувств и возвышенность помыслов).

Несносен мне твой ропот дерзкий.

Ты - червь земли, не сын небес! (Детьми небес оказываются, во-первых, рассеянные поэты, а во-вторых, те искусные негоцианты толкучего рынка, которые, как мы видели в предыдущей главе, обходятся с публикою столь же рассеянно, как самые ревностные жрецы чистого искусства.)

Тебе бы пользы все ("ишь чего захотел! Тебе бы все хорошего товару!" думает про себя искусный негоциант) -- на вес

Кумир ты ценишь Бельведерский.

Ты пользы, пользы в нем не зришь.

Но мрамор сей ведь - бог!... ("Себе дороже-с! Самой настоящей английской доброты!" распинается негоциант за такую гниль, которая нейдет у него с рук.)

Так что же?

Печной горшок тебе дороже:

Ты пищу в нем себе варишь.

Ну, а ты возвышенный кретин, ты - сын небес, ты в чем варишь себе пищу, в горшке или в бельведерском кумире? Или может быть ты питаешься такою амброзиею, которая ни в чем не варится, а присылается к тебе в готовом виде из твоей небесной родины? Или может быть ты скажешь, что совсем не твое дело рассуждать о пище, и отошлешь нас за справками к твоему повару, то-есть к одному из червей земли, к одному из тех жалких рабов нужды, которые ценят на вес твоего мраморного бога?-- Повар твой, о, кретин, скажет нам, наверное, что твоя пища варится в горшках и в кастрюлях, а не в кумирах, и скажет нам, кроме того, в какую цену обходится тебе твой обед. Тогда мы узнаем, что ты съедаешь в один день такую массу человеческого труда, которая может прокормить раба нужды с женою и с детьми в течение целого месяца. Тогда, поговоривши с твоим поваром, мы увидим, ясно, в чем состоит несомненное превосходство детей неба над червями земли. Червь земли живет впроголодь, а сын неба приобретает себе надежный слой жира, который дает ему полную возможность создать себе мраморных богов и беззастенчиво плевать в печные горшки неимущих соотечественников. "Он ничего не отрицает, - говорит Белинский о Пушкине, - ничего не проклинает, на все смотрит с любовью и благословением"... "Общий колорит поэзии Пушкина и в особенности лирической - внутренняя красота и лелеющая душу гуманность"... "Есть всегда что-то особенно благородное, кроткое, нежное, благоуханное и грациозное во всяком чувстве Пушкина"... "Никто, решительно никто из русских поэтов не стяжал себе такого неоспоримого права быть воспитателем и юных, и возмужалых, и даже старых читателей, как Пушкин".

Все эти сладкие слова Белинского превращаются в жесточайшую иронию, когда вы ставите их рядом с словами самого Пушкина, взятыми из того стихотворения, которое сам же Белинский считает его "поэтическим profession de foi". Он ничего не отрицает и не проклинает - кроме всего трудящегося человечества. Он смотрит с любовью и благословением на все - то-есть на весь петербургский beau monde и даже на всех людей comme il faut, живущих в Москве и в провинции. Общий колорит поэзии Пушкина--внутренняя красота человека... проводящего свою жизнь в благородной праздности и посвящающего свои досуги пищеварению и созерцанию мраморных богов, - и лелеющая душу гуманность в отношении к детям небес, которые презирают и топчут в грязь червей земли. Есть всегда что-то особенно благородное (о, да!), кроткое, нежное, благоуханное и грациозное в том презрении, с которым Пушкин кричит на бессмысленный народ, бросая ему в лицо, как сильные ругательства, святые слова: поденщик и раб нужды. Никто, решительно никто из русских поэтов не стяжал себе такого неоспоримого права быть воспитателем и юных, и возмужалых, и даже старых читателей, как Пушкин, потому что никто, решительно никто из русских поэтов не может внушить своим читателям такого беспредельного равнодушия к народным страданиям, такого глубокого презрения к честной бедности и такого систематического отвращения к полезному труду, как Пушкин. Не для того я произвел это убийственное сопоставление, чтобы глумиться над священною памятью нашего великого учителя Белинского, а для того, чтобы показать читателям, до какой степени опасны и губительны бывают эстетические увлечения даже для самых сильных и замечательных умов. Посмотрите, в самом деле, какого воспитателя рекомендует Белинский всей читающей России! Хороши бы мы были, если бы мы принимали каждое слово Белинского за изречение оракула!-- На ругательства сына небес черви земли отвечают следующею смиренною просьбою:

Нет, если ты небес избранник,

Свой дар, божественный посланник,

Во благо нам употребляй:

Сердца собратьев исправляй.

Мы малодушны, мы коварны,

Бесстыдны, злы, неблагодарны;

Мы сердцем - хладные скопцы,

Клеветники, рабы, глупцы;

Гнездятся клубом в нас пороки:

Ты можешь, ближнего любя,

Давать нам смелые уроки,

А мы послушаем тебя.

Бывают ли в действительной жизни какие-нибудь явления, соответствующие до некоторой степени этому обращению черни к поэту?-- Бывают, и одно из таких явлений совершилось на глазах тех русских людей, которые живы и здоровы до настоящей минуты. Мы все помним очень живо тот пафос самообличения и публичного покаяния, который овладел нашим обществом после окончания крымской войны и который, к сожалению, по прошествии двух-трех лет снова заменился для большинства сонным и тупым самодовольством катковской школы. "В те дни, когда нам были новы" все невинные проявления нашей робкой и скромной полугласности, в те веселые и счастливые дни для нашего общества не существовало никакой беллетристики, кроме обличительной. На внимание публики могли рассчитывать только те писатели, которые обнаружили в своих произведениях искреннее или неискреннее, но во всяком случае громкое негодование против различных общественных зол, подлежащих ведению нашей тогдашней полугласности. Даже катковская школа, всегда питавшая наклонность к сладостному оптимизму, не в силах была сопротивляться требованиям читающей публики; громадный и быстрый успех "Губернских очерков" положил, как известно, самое прочное основание могуществу "Русского Вестника". Итак, тупая чернь требовала в то время от своих поэтов, чтобы они, "любя ближнего", давали ей "смелые уроки" и постоянно держали перед ее глазами длинный список ее глупостей и подлостей. А что же делали в то время поэты? Что делали самые ревностные жрецы чистого искусства?-- О, как только тупая чернь ясно сформулировала свои требования, как только обнаружился сильный запрос на обличительный товар, на прогрессивные стремления и на гражданские чувства, - так тотчас самые эфирные мотыльки нашего поэтического вертограда, наперерыв друг перед другом, стали прикладывать к делу русскую поговорку: "Куда конь с копытом, туда и рак с клешней". Все оказались раболепными угодниками тупой черни, все начали усердно подделываться под господствующий тон, все почувствовали неодолимую потребность заявить в стихах и в прозе, что они тоже любят отечество, что они тоже тяготятся застоем мысли и жизни, что они тоже печалятся о бедности русского мужика и что они вообще - не последняя спица в колеснице русского прогресса. Словом, тупая чернь сделала знак своим поэтам, и поэты, как расторопные слуги, со всех ног кинулись исполнять приказания своего властелина, то-есть той самой тупой черни, с которою так кавалерственно обращается неправдоподобный поэт, придуманный Пушкиным. И никому из жрецов чистого искусства не пришло в голову крикнуть печатно: "молчи, бессмысленный народ!" Ни у кого не хватило храбрости открыто и решительно пойти против течения. Всякий, кто только мог двумя-тремя дешевыми гражданственными фразами заработать себе два-три взрыва столь же дешевых рукоплесканий, никак не решался отказать своему мелкому тщеславию в этом копеечном удовлетворении. В поте лица своего склеивал жрец чистого искусства какую-нибудь неуклюжую и бледную подделку под некрасовский тон и потом млел и сиял от удовольствия, когда неприхотливые слушатели встречали и провожали его рукоплесканиями на публичном чтении.

Стало быть, если бы когда-нибудь тупая чернь обратилась прямо к известному лицу, требуя себе от него смелых уроков во имя любви к ближнему, если бы общественное мнение целой страны с любовью и с надеждою остановилось на имени известного поэта и провозгласило этого поэта учителем и руководителем общества и народа, то не подлежит ни малейшему сомнению, что любимец Муз и Граций, не слыша под собою ног, кинулся бы в ту сторону, куда посылал бы его народный голос. Если не любовь к народу, то тщеславие, если не тщеславие, то боязнь быть осмеянным и оплеванным заставили бы его поступить таким образом. Тщеславие составляет преобладающую, быть может даже единственную сильную страсть чистых художников, то-есть тех художников, которые воображают себе, что все их способности поглощены бескорыстным и бесцельным служением искусству. Не трудно себе представить, как сильно должна разыграться эта преобладающая страсть, когда художник увидит себя предметом всеобщего внимания и самых напряженных ожиданий, возбужденных в читающей массе силою и яркостью его таланта. В эту минуту от самого художника, то-есть от того направления, которое примет его деятельность, будет зависеть - сделаться идолом толпы или ее посмешищем. Тщеславие, конечно, потянет его вниз по течению.

Спрашивается теперь, какая же сила составит противовес этому тщеславию? Какая сила застрахует поэта против того эпидемического увлечения, которое обыкновенно овладевает всеми впечатлительными людьми, когда они видят, как увлекаются тою или другою идеею целые массы! Какая сила заставит поэта плыть против течения и таким образом накликать на себя со стороны увлеченных соотечественников упреки, насмешки и оскорбления? Какая сила, наконец, заставит его подвергаться еще более страшной опасности, самой страшной из всех опасностей, угрожающих художнику, - опасности превратиться в ходячий анахронизм и затеряться заживо в пыльной груде забытой литературной старины?

Единственною силою, которая должна отдуваться за все про все, оказывается любовь поэта к чистому искусству, к служению Муз, которое не терпит суеты. Мечтать о том, чтобы это туманно-метафизическое или антично-мифологическое чувство одержало победу над всеми искушениями предстоящей популярности, - было бы просто смешно. Достаточно припомнить, что все отрасли искусства всегда и везде подчинялись мельчайшим и глупейшим требованиям изменчивого общественного вкуса и прихотливой моды. Красота художественного произведения сама по себе - вещь чисто условная; поэтому привязанность человека к этой условной и относительной красоте никогда не может быть настолько сильною, чтобы служить ему надежною опорою в серьезной борьбе с господствующими требованиями времени и народа. Итти наперекор ясно выраженным желаниям массы можно только из горячей любви к этой же самой массе. Только живая, естественная и искренняя любовь человека к людям может дать передовому мыслителю или деятелю непоколебимую самоуверенность, силу и мужество, необходимые для того, чтобы встретить и выдержать жестокую бурю близорукого общественного негодования и медленную пытку незаслуженного презрения. Всякие искусственные, тепличные и напущенные чувства, в том числе, разумеется, и уморительная любовь художника к служению Муз, нетерпящему суеты, изломаются и исчезнут без следа при первом столкновении с требованиями общества, хотя бы даже эти требования были сами по себе совершенно неосновательны.

В стихотворении Пушкина выходит совсем наоборот: поэт торжественно отказывается от популярности, громко проклинает тупую чернь и погружается в одинокое созерцание чистой красоты, понятной только для посвященных. Эта совершенно неправдоподобная развязка объясняется очень легко и совершенно удовлетворительно тем обстоятельством, что общество, в котором жил Пушкин, спало мертвым сном, так что Пушкин не имел возможности составить себе приблизительно-верного понятия о том, что такое общественное мнение, что такое голос тупой черни и в какой степени заразительны и увлекательны бывают общественные страсти. Можно предположить даже, что все стихотворение Пушкина было вызвано какою-нибудь тупою и пошлою критическою статьею Булгарина, упрекавшего его в безнравственности и требовавшего от него поучительных стихов и медоточивых рассказов. Булгарин или какой-нибудь другой артист того же достоинства по всей вероятности показался Пушкину представителем массы и проводником ее умственных требований; дрянное поползновение булгаринской клики к пошлой нравоучительности принято Пушкиным за чистейшее выражение принципа утилитарности. Это предположение в высшей степени правдоподобно, потому что, действительно во времена Пушкина в нашей литературе не было еще ни одного писателя, который постоянно и добросовестно защищал бы интересы масс и смотрел бы с чисто утилитарной точки зрения на все явления жизни, науки и искусства. Значит, Пушкин, ругая чернь и глумясь над идеею пользы, ратует против таких вещей, которых он никогда не видал в глаза. Отсюда происходит та неосновательная храбрость и то комическое озлобление, которые обнаруживает пушкинский поэт в отношении к тупой черни, терпящей горькую напраслину за глупости и подлости булгаринской клики.

Подобное зрелище нам случилось видеть очень недавно. Разгоряченный нападениями "Искры", г. Писемский написал против нее огромный роман, в котором старался доказать, что отечество находится в опасности и что молодое поколение погибает в бездне заблуждений. В делах отечества и молодого поколения г. Писемский оказывается совершенно таким же компетентным судьею, каким оказывается Пушкин в вопросе о требованиях общественного мнения и об идее утилитарности. Оба говорят о том, чего они не знают, и оба принимают за воплощение принципа такую случайную и ничтожную мелочь, которая ни с каким принципом не может иметь ничего общего. Такие комические ошибки, конечно, не делают особенной чести ни природному их остроумию ни широте и основательности их благоприобретенного умственного развития.

Вернуться на предыдущую страницу

"Проект Культура Советской России" 2008-2010 © Все права охраняются законом. При использовании материалов сайта вы обязаны разместить ссылку на нас, контент регулярно отслеживается.