Д. И. Писарев. Пушкин и Белинский (1 гл.). Евгений Онегин - глава 1

Вернуться на предыдущую страницу

"Онегин, - говорит Белинский, - есть самое задушевное произведение

Пушкина, самое любимое дитя его фантазии, и можно указать слишком на немногие творения, в которых личность поэта отразилась бы с такой полнотой, светло и ясно, как отразилась в "Онегине" личность Пушкина. Здесь вся жизнь, вся душа, вся любовь его; здесь его чувства, понятия, идеалы. Оценить такое произведение - значит оценить самого поэта во всем объеме его творческой деятельности" (Соч. Белинского, т. VIII, стр. 509). Действительно, "Онегин" серьезнее всех произведений Пушкина; в этом романе поэт становится лицом к лицу с современной действительностью, старается вдуматься в нее как можно глубже и, по крайней мере, не истощает своей фантазии в эффектных, но совершенно бесплодных изображениях младых черкешенок, влюбленных ханов, высоконравственных цыган и неправдоподобно гнусных изменников, которые "неведают святыни и не помнят благостыни".

Если творческая деятельность Пушкина дает какие-нибудь ответы на те вопросы, которые ставит действительная жизнь, то, без сомнения, этих ответов мы должны искать в "Евгении Онегине". К разбору "Онегина" Белинский приступал с благоговением и, как он сам сознается, н_е б_е_з н_е_к_о_т_о_р_о_й р_о_б_о_с_т_и. Об "Онегине" Белинский написал две большие статьи; он говорит, что "эта поэма имеет для нас, русских, огромное историческое и общественное значение" и что "в ней Пушкин является представителем пробудившегося общественного самосознания".

Посмотрим, насколько самый роман оправдывает и объясняет собою все эти восторги нашего гениального критика. Прежде всего надо решить вопрос: что за человек сам Евгений Онегин? Белинский определяет Онегина так: "Онегин - добрый малый, но при этом недюжинный человек. Он не годится в гении, не лезет в великие люди, но бездеятельность и пошлость жизни душат его; он даже не знает, что ему надо, чего ему хочется; но он знает и очень хорошо знает, что ему не надо, что ему не хочется того, чем так довольна, так счастлива самолюбивая посредственность" (стр. 546, 547). Сам Пушкин относится к своему герою с уважением и любовью:

Мне нравились его черты,

Мечтам невольная преданность,

Неподражательная странность

И резкий охлажденный ум.

Я был озлоблен, он - угрюм;

Страстей игру мы знали оба:

Томила жизнь обоих нас;

В обоих сердца жар погас,

Обоих ожидала злоба

Слепой Фортуны и людей

На самом утре наших дней.

Кто жил и мыслил, тот не может

В душе не презирать людей;

Кто чувствовал, того тревожит

Призрак невозвратимых дней.

Тому уж нет очарований,

Того змия воспоминаний,

Того раскаянье грызет.

Все это часто придает

Большую прелесть разговору.

Сперва Онегина язык

Меня смущал, но я привык

К его язвительному спору,

И к шутке, с желчью пополам,

И к злости мрачных эпиграмм.

Как часто летнею порою,

Когда прозрачно и светло

Ночное небо над Невою,

И вод веселое стекло

Не отражает лик Дианы,

Воспомня прежних лет романы,

Воспомня прежнюю любовь,

Чувствительны, беспечны вновь,

Дыханьем ночи благосклонной

Безмолвно упивались мы!

Как в лес зеленый из тюрьмы

Перенесен колодник сонный,

Так уносились мы мечтой

К началу жизни молодой.

(Глава I. Строфы XLV, XLVI, XLVII.)

В этом отрывке Пушкин постоянно употребляет такие эластические слова, которые сами по себе не имеют никакого определенного смысла и в которые вследствие этого каждый читатель может втиснуть какой угодно смысл. Человек обладает резким охлажденным умом, знает игру страстей, он жил, мыслил и чувствовал; в нем погас жар сердца; его томит жизнь; его ожидает злоба людей и слепой Фортуны - все эти слова могут быть приложены к какому-нибудь очень крупному человеку, к замечательному мыслителю, даже к историческому деятелю, который старался вразумить людей и которого не поняли, осмеяли или прокляли тупоумные современники. Обманутый хорошими эластическими словами, теми самыми, в которые он сам, мыслитель и деятель, привык вкладывать живую душу, - Белинский посмотрел на Онегина благосклонно и смело выдвинул его из бесчисленной толпы недюжинных личностей. Но мне кажется, что Белинский ошибся. Он поверил с_л_о_в_а_м и забыл то обстоятельство, что люди очень часто произносят хорошие слова, не отдавая себе ясного отчета в их значении или, по крайней мере, придавая этим словам узкий, односторонний и нищенский смысл. В самом деле, попробуем задать себе вопросы: ч_е_м же охлажден ум

Онегина? К_а_к_у_ю игру страстей он испытал? Н_а ч_т_о тратил и истратил он жар своего сердца? Ч_т_о подразумевает он под словом ж_и_з_н_ь, когда он говорит себе и другим, что жизнь томит его? Что значит, на языке Пушкина и

Онегина, ж_и_т_ь, м_ы_с_л_и_т_ь и ч_у_в_с_т_в_о_в_а_т_ь?

Ответа на все эти вопросы мы должны искать в описании тех занятий, которым предавался Онегин с самой ранней молодости и которые, наконец, вогнали его в хандру. В первой главе, начиная с XV до XXXVII строфы, Пушкин описывает целый день Онегина с той минуты, когда он просыпается утром, до той минуты, когда он ложится спать, тоже утром. Лежа еще в постели, Онегин получает три приглашения на вечер; он одевается и в утреннем уборе едет на бульвар и гуляет там до тех пор,

Пока не дремлющий брегет

Не прозвонит ему обед.

Он едет обедать в ресторан Талона, и так как дело происходит зимой, то, при сем удобном случае, его бобровый воротник серебрится морозной пылью; и это достопамятное обстоятельство дает Белинскому повод заметить, что Пушкин обладает удивительной способностью "делать поэтическими самые прозаические предметы" (стр. 387).

Если бы Белинский дожил до наших времен, то он принужден был бы сознаться, что некоторые художники далеко превзошли великого Пушкина даже в этой удивительной и специально художественной способности. Наши великие живописцы, господа Зарянко и Тютрюмов воспевают бобровые воротники красками и воспевают их так неподражаемо хорошо, что каждый отдельный волосок превращается в поэтическую картину и в перл создания. Увидев великие произведения этих великих живописцев, Белинский был бы поставлен в трагическую альтернативу. Ему пришлось бы или преклониться перед творческим величием господ Зарянки и Тютрюмова, или отречься от тех эстетических понятий, которые видят заслугу поэта в его удивительной способности воспевать бобровые воротники. Воспев бобровый воротник, Пушкин воспевает все кушанья того обеда, которым занимается Онегин у Талона. Обед недурен: тут появляются окровавленный ростбиф, трюфели, которые Пушкин называет почему-то роскошью юных лет, нетленный пирог Страсбурга, живой лимбургский сыр, золотой ананас и котлеты, очень горячие, очень жирные и возбуждающие жажду, которая утоляется шаманским. В каком порядке эти поэтические предметы следуют один за другим, этого Пушкин нам, к сожалению, не объясняет, и прямая обязанность наших антиквариев и библиофилов состоит в том, чтобы пополнить этот важный пробел посредством тщательных исследований. Когда обед еще не докончен, когда горячий жир котлет не недостаточно залит волнами шампанского (какого именно шампанского? - это тоже весьма интересный вопрос для усердных комментаторов), звон брегета доносит обедающим, что начался новый балет. Как злой законодатель театра, как непостоянный обожатель очаровательных актрис (об актрисах, разумеется, нечего напоминать комментаторам: они, разумеется; всех их знают по имени, по отчеству, по фамилии и по самым подробным формулярным спискам) и как почетный гражданин кулис, Онегин летит в балет. (Здесь я с ужасом вспоминаю, что мы решительно не знаем, какой масти была лошадь Онегина, и что эту великую тайну по всей вероятности не раскроют нам никакие исследования комментаторов.) Войдя в театральную залу, Онегин начинает обнаруживать охлажденность своего ума; окинув взором все ярусы, он, по словам Пушкина, все видел и остался ужасно недоволен лицами и убором; потом, раскланявшись с мужчинами, взглянул на сцену в большом рассеянии, потом даже отворотился и зевнул, и молвил:

Всех пора на смену,

Балеты долго я терпел,

Но и Дидло мне надоел.

Приведя это суровое антибалетное восклицание разочарованного Онегина,

Пушкин сам почувствовал, что он ставит своего героя в довольно смешное положение, потому что люди, действительно обладающие резким и охлажденным умом, не станут тратить своей иронии на отрицание балетмейстера Дидло и дамских уборов. Почувствовав смешное положение Онегина, Пушкин приделал к XXI строфе следующее юмористическое примечание: "Черта охлажденного чувства, достойная Чайльд-Гарольда". Балеты г. Дидло исполнены живости воображения и прелести необыкновенной. Один из наших романтических писателей находил в них гораздо более поэзии, нежели во всей французской литературе". Этим примечанием Пушкин, очевидно, хотел показать, что он сам подтрунивает над бутадой Онегина и не принимает этой бутады за симптом серьезной разочарованности. Но примечание это производит очень слабое впечатление на внимательного и недоверчивого читателя; такой читатель видит, что, кроме забавных бутад, резкий и охлажденный ум Онегина не порождает ровно ничего. В XXI строфе I главы Онегин отрицает балеты Дидло, а в IV и в V строфах III главы Онегин отрицает брусничную воду, красоту Ольги Лариной, глупую луну и глупый небосклон. И этими немногими, весьма невинными выходками и исчерпывается до самого дна та злость мрачных эпиграмм, которою угрожал нам

Пушкин в XLVI строфе I главы. Злее и мрачнее этих эпиграмм мы от Онегина ничего не услышим до самого конца романа. Если все эпиграммы Онегина были так же мрачны и так же злы, то не мудрено, что Пушкин привык к ним очень скоро.

Продолжая проявлять свою разочарованность, Онегин уезжает из театра в то время, когда амуры, черти и змеи еще скачут и шумят на сцене. Не интересуясь их скаканием и шумением, он едет домой, переодевается для бала и отправляется танцовать до утра. В то время, когда Онегин переодевается,

Пушкин превращает в поэтические предметы те гребенки, пилочки, ножницы и щетки, которые украшают кабинет "философа в осьмнадцать лет". Философом юный

Онегин оказался, вероятно, именно потому, что у него очень много гребенок, пилочек, ножниц и щеток; но и сам Пушкин по части философии не желает отставать от Онегина и вследствие этого высказывает весьма категорически ту философскую истину, любезную Павлу Кирсанову, что можно быть дельным человеком и думать о красоте ногтей. Эту великую истину Пушкин поддерживает другой истиной, еще более великой. "К чему, - спрашивает он, - бесплодно спорить с веком?" Так как XIX век, очевидно, направляет все свои усилия к тому, чтобы превратить ногти в поэтические предметы, то, разумеется, относиться равнодушно к красоте ногтей - значит быть ретроградом и обскурантом... "Обычай, - продолжает философ Пушкин, - деспот меж людей".

Ну, разумеется, и притом обычай всегда останется деспотом меж таких философов, как Онегин и Пушкин. К сожалению, число таких драгоценных мыслителей понемногу начинает убывать. Пушкин насказал бы нам еще много философских истин, но Онегин уже оделся, уподобился ветреной Венере, надевшей мужской наряд, и в ямской карете поскакал с_т_р_е_м_г_л_а_в (вероятно, вследствие охлажденности ума) на бал. Пушкин, разумеется, спешит за ним, и поток философских истин на несколько времени иссякает. На бале мы совершенно теряем из виду Онегина и решительно не знаем, в чем выразилось его несомненное превосходство над презренной голпой. Введя своего героя в бальную залу, Пушкин весь предается воспоминаниям о ножках и рассказывает с неподражаемым увлечением, как он однажды завидовал волнам, "бегущим бурной чередою с л_ю_б_о_в_ь_ю лечь к ее ногам". Недоверчивый читатель, быть может, усомнится в том, чтобы волны действительно ложились к ее ногам с л_ю_б_о_в_ь_ю, но я отвечу такому неотесанному читателю, что прозаические волны превращены здесь в поэтические предметы и что поэтому со стороны поэта даже очень похвально приписать им, для, пущей поэтичности, любовь к женщине вообще или к ее ногам в особенности. Что же касается до завидования неодушевленному предмету, придающемуся или приближающемуся к красивой женщине так или иначе, то я надеюсь, что против этого даже самый неотесанный читатель не осмелится представить никакого скептического возражения, потому что этот мотив выяснен и разработан до последней тонкости глубокомысленным и изящным романсом: "Ах, зачем я не бревно" {1}, - романсом, достаточно известным не только грамотной, но даже и безграмотной России. Объяснив читателям, что милые ноги привлекали его сильнее и даже несравненно сильнее, чем уста, ланиты и перси, Пушкин вспоминает о своем Онегине, везет его с бала домой и укладывает в постель в та время, когда рабочий Петербург уже начинает просыпаться. Когда Онегин встает от сна, тогда начинается опять та же история: гулянье, обед, театр, переодеванье, бал и сон.

Вернуться на предыдущую страницу

"Проект Культура Советской России" 2008-2010 © Все права охраняются законом. При использовании материалов сайта вы обязаны разместить ссылку на нас, контент регулярно отслеживается.