Д. П. Иванов. Сообщения при чтении биографии В. Г. Белинского <А. Н. Пыпина>
Вернуться на предыдущую страницу
Пребывание Белинского в гимназии
Почти все сказанное в биографии Белинского о пребывании его в Пензенской гимназии в общих чертах верно, и я опасаюсь, что мои сообщения не прибавят к тому ничего существенного. Как бы то ни было, но некоторые мелочные подробности, которые я желаю передать здесь, не будут лишены относительной цены: они послужат, может быть, к разъяснению обстоятельств, заключающих в себе загадочный характер, и отчасти к разрешению небольших противоречий, встречаемых в свидетельских показаниях самих очевидцев, произносивших свои резкие приговоры о жизни Белинского в Пензе единственно на основании случайных явлений и своих минутных личных впечатлений.
Не берусь судить о том, насколько безукоризненно правдивы и точны рассказы Лажечникова о том состоянии Пензенской гимназии, в каком он застал ее при вступлении своем в директоры1, и тех улучшениях, которые удалось ему сделать в ней; но думаю, что болезни, вредившие Пензенской гимназии, принадлежали не исключительно ей одной: они были повсеместны, и от них в равной степени страдали все однородные с нею учебные заведения. Главнейшею причиною неустойчивости тогдашних наших гимназий был недостаток в способных и, особенно, опытных преподавателях. Да откуда и взять было их, когда в самих университетах порядочные профессора были редкость? И чем могла привлекать к себе гимназия? Материальная обстановка учительской жизни была крайне незавидна: содержание учителя обеспечивалось скудным жалованием и правом пользоваться казенною квартирою; казенных женских учебных заведений в Пензе не было; из пансионов открыт один, но и тот скончался почти при самом рождении; частные уроки по зажиточным домам были большою редкостью и оплачивались ничтожною ценою. Одним только могла манить к себе гимназия: скорейшею возможностью получить чин асессорский, по выражению Нахимова: "толико вожделенный"2, дававший тогда право на приобретение потомственного дворянства. Ради этого блага поступали в гимназию иногда и даровитые, дельные люди, но с получением его немедленно выходили из заведения; самые казеннокоштные студенты, присылаемые Казанским университетом, оставались в гимназии не долее срока обязательной своей службы. Само собою разумеется, что в силу недалекого нравственного своего развития они не считали учительство своим призванием, а только средством для достижения своих эгоистических целей, а потому не воспитывали в себе добросовестных педагогов, а вели дело преподавания спустя рукава, по усвоенной издетства рутине: задавались уроки по книге от сих до сих мест, без всяких пояснений и дополнений, способствующих легкому усвоению заданного; выслушивались уроки с строгим напоминанием пропусков не в содержании какой-либо мысли, а простого, незначительного слова. За незнание урока или ошибку в нем, за шалость или невнимание к передаваемому товарищем уроку суровый педагог не только ставил дурные отметки в так называвшихся аттестатах, или учительских тетрадках, уносимых на дом для ведома родителей, но и грубою бранью, постановкою на колени, но нередко и потасовкою за волосы, за уши, полновесными ударами линейкой по ладоням и спине, отнятием шапки для оставления без обеда и, наконец, даже розгами.
Право таких наказаний принадлежало бесконтрольно всякому учителю, в лице которого сосредоточивалась, при отсутствии надзирателей, не полагавшихся при гимназии, и обязанность воспитателя. Отсюда, естественно, происходил тот страх, который чувствовал гимназист, завидев на улице неизбежную встречу с учителем.
Под влиянием таких грозных впечатлений, вынесенных из гимназии и сохранившихся в памяти, с невольным недоверием относишься к рассказу Лажечникова о погребении кота мышами, не уцелевшему, впрочем, в преданиях гимназии. Нисколько не сомневаясь в возможности подобного явления и будучи далек от мысли подозревать известного нашего романиста в изобретении и преувеличениях, я недоумеваю только о том, как мог я забыть о тех последствиях, которыми сопровождалось посещение Чембарского училища Лажечниковым, о книге, подаренной им Виссариону и, по всей вероятности, виденной мною. Особенно странным кажется сообщение, лично переданное директору смотрителем училища Грековым, о польском происхождении отца Белинского (тогда еще Белынского). В таком маленьком городке, каков Чембар, все жители наперечет, и в среде местной бюрократии всякий знает своего собрата, как говорится, вдоль и поперек, всю его родословную, всю подноготную об нем: не мог же смотритель не знать о роде-племени Белынского Григория Никифоровича если не от него самого, то от его кровных родных, издавна живших в том же городе. Смотритель Греков, уездный казначей Великопольский и штаб-лекарь Белынский составляли триумвират закадычных друзей, сходившихся почти ежедневно и любивших покалякать и о старине, и о современном им быте, как собственном, так и личностей, живших в городе и его уезде; трудно предположить, чтобы среди этих частых бесед не встретилось ни одно обстоятельство, которое могло бы, хотя косвенно, намекнуть о происхождении Григория Никифоровича. Считаю при этом не лишним сообщить об отце его то, что пишет мне из Красноярска сестра, Катерина Петровна, от 10 декабря 1874 года. Вот слова ее: "Дедушка Виссариона Григорьевича был священник, благочестивой, святой жизни, его считали за праведника, да и действительно он таким и был тогда, как я его знала и помню: он жил в келье и постоянно молился: это был аскет. Я помню его очень хорошо. Раз он приехал в Чембар на похороны своей дочери, а нашей бабушки, Марии Никифоровны, остановился у нас, и как рады были наши родители принять такого праведника".
Этот приезд отца Никифора мог быть совершенно неизвестен Грекову, как обстоятельство, совершившееся, по всей вероятности, раньше открытия в Чембаре уездного училища и водворения в нем смотрителя, но такая резкая особенность жизни отца не могла не быть когда-либо предметом разговора для его сына в беседе с друзьями. Как бы то ни было, но, ссылаясь на смотрителя в своем рассказе о польском происхождении отца Белинского, Лажечников не дает ли здесь слишком широкий простор вымыслу, которым не всегда осторожно пользовался в своих романах в ущерб исторической истине? Таким характером отличается и сказание Лажечникова о домашней жизни Белинского, помещенное на 211-й странице его биографии3. Здесь вся речь почтенного романиста от слова до слова есть не что иное, как общие места: никогда никаких попоек ни с какими чинами полиции в доме Григория Никифоровича не бывало; он всегда держался вдали от этого общества, над которым возвышался умом, образованием, нравственными убеждениями. Эти чины полиции состояли из исправника и заседателей, выбиравшихся из дворян Чембарского уезда. Не все из них были воры, мошенники и пьяницы; штаб-лекарь входил в соприкосновение с ними по делам, требовавшим медицинского исследования, но не участвовал в их проделках, если бы они были. По рассказу Лажечникова читатель может заподозрить отца Белинского в солидарности с ними, чего быть не могло. Крестное целование понятых, покупаемое за ведро вина, есть не более как ходульное преувеличение. Вернее сказать, на Виссариона сильно действовали рассказы отца и городские слухи о разных проделках чинов полиции. Его сильно возмущала тирания помещиков с крепостными людьми. Этим отличалась в семье соседей наших, князей Кугушевых, сама княгиня: от общения с дочерьми ее Виссарион предостерегает сестру Катерину Петровну в письмах своих к ней и радуется новому дружеству ее с Мосоловой и Скопиной4. Крайней бедности Белинский в малолетстве своем тоже не терпел. Бедность и нужда начали преследовать его с выхода из университета. Таким образом, и указание Лажечникова на безлюдье в составе гимназических учителей, как на одну из главнейших причин неудовлетворительного учения, нельзя не назвать слишком решительным: между преподавателями, которых застал новый директор и которых оставил после себя, были лица, достойные уважения и признательной памяти. Таким был, во-первых, преподаватель математики Яков Прохорович Ляпунов, человек, превосходно знавший свой предмет и толково передававший его своим ученикам. Строгий и взыскательный к ответам их, он не скучал повторением своих объяснений и, вызывая ученика к доске при спрашивании урока, не отпускал он его до тех пор, пока не уверялся в том, что решаемая им задача вполне понята и преподанное им усвоено. Под руководством Ляпунова можно было бы легко изучить предмет в пределах гимназического курса; но, к глубокому сожалению, почтенный преподаватель был уже стар и притом калека, разбитый параличом, потерявший от своей жестокой болезни употребление левой руки и ноги. При таком недужном, плачевном состоянии он нередко манкировал уроками, приезжал в гимназию на особенных дрогах, приспособленных к его положению, входил в класс и оставался в нем под бдительным надзором сопровождавшего его крепостного человека, не оставлявшего его ни на минуту; с помощью его подходил к доске, и, поддерживаемый своим вожатым, он не мог продолжительно оставаться у доски и чаще всего диктовал свои объяснения вызванному к ней надежному ученику. И при такой неблагоприятной, по-видимому, обстановке преподавание математики шло удовлетворительно благодаря осязательноясному изложению предмета Ляпуновым; но почтенный старичок, по своему болезненному состоянию или по другим каким причинам, оставил гимназию и переселился в Саратовскую губернию. После его выхода заведение несколько месяцев оставалось без преподавателя, именно до поступления в него директором Григория Абрамовича Протопопова5. Этот новый начальник гимназии, уже пожилой человек, был некогда преподавателем математики в каком-то заведении и потому, до приезда из Казани учителя для занятий вакантной должности, принял на себя его обязанность и, как опытный наставник, вооруженный притом всеми правами высшей власти, повел дело превосходно: под его руководством гимназисты не только возобновили все усвоенное у Ляпунова, но и быстро пошли вперед. Главнейшая причина всеобщего успеха учеников Протопопова не только в мастерской вразумительности, толковости его объяснений, но и в том, что строгий заботливый директор никогда не скучал неоднократным повторением их, когда кто-либо из слушателей его заявлял о своих недоразумениях. Как враг всякого бесплодного заучивания на память, зубрения, почтенный директор до того дорожил делом понимания, что всякое даже частное объяснение заканчивал вопросом ученикам: "Понимаете или нет", - произносимым обыкновенно скороговоркою, так что в голосе вопрошающего слышалось: поймаете аль нет, и ученики, самодовольно улыбаясь, шептали между собою в шутку: поймали, поймали!
Совершенную противоположность с этим почтенным наставником представлял собою присланный из Казани преподаватель математики Меркушев. Насколько первый был стоически терпелив и заботлив в усвоении ученикам преподаваемого предмета, настолько второй был раздражителен, вспыльчив, безучастен к успехам их. Воображая в себе профессора университета, в классной комнате - аудиторию, а в сидящих в ней мальчуганах - взрослых студентов, молодой, красивый, всегда изящно одетый педагог постоянно считал своею обязанностию прочесть лекцию, доказать какую-нибудь теорему сколько возможно скорее и затем успокоиться, нисколько не помышляя о том, усвоено ли переданное им внимательными слушателями, и, когда не только кто-либо один из них, но даже и все поголовно отзывались непониманием и просили повторить объяснения, вспыльчивый наставник, принимая за личное себе оскорбление, нередко неистово кричал: "Черт вас возьми, как хотите, так и понимайте: я повторять вам объяснений не стану!" - и, бешено разбивая вдребезги мел о доску, раздраженный, выходил из класса. На следующий урок начиналось спрашивание заданного, и после неудовлетворительных ответов, за которыми следовали дурные отметки в списке, преподаватель невольно должен был повторять свою прошедшую лекцию. Конечно, подобного рода сцены происходили в первый год: впоследствии нетерпеливый учитель математики, вероятно под влиянием внушений строгого директора, становился уступчивее и, как человек умный, сам понял и обсудил всю невыгоду своих резких выходок и спустился с высоты профессорской кафедры до скромного и более плодотворного положения школьного учителя. О последствиях дальнейшего пребывания Меркушева в гимназии я ничего больше не знаю, потому что при нем недолго оставался в заведении, да и сам преподаватель, вследствие выгодной женитьбы, вскоре оставил в нем службу, переселился в Петербург и устроился в каком-то министерстве.
Другим достойным уважения лицом в составе учителей во времена Лажечникова был преподаватель латинского языка, исправлявший потом, до вступления Протопопова, должность директора гимназии, - Николай Степанович Дмитревский. Это был, после Михаила Максимовича Попова, любимейший всеми учитель. Он был добр, ласков, приветлив в обращении с детьми и вежлив до того, что усвоенная во многих наших провинциях привычка прибавлять в конце речи смягчительное с доходила у него до резко заметной крайности: он привязывал эту частицу почти к каждому слову. Дмитревский горячо любил свой предмет, держался хорошей методы в своем преподавании: он не ограничивался сухим заучиванием правил латинской грамматики, но, выводя их из анализа данных примеров и чаще всего при переводах с одного языка на другой, применял их, таким образом, к делу и легко усвоивал своим ученикам. Вообще Николай Степанович обладал способностью, которая дается немногим, а именно: привлекать к своему предмету, возбуждать в своих учениках внимание к делу, соревнование; его уроки, при личном одушевлении преподавателя и дружной работе всего класса, проходили скоро и весело; добрый наставник умел в иную пору и кстати освежить своих слушателей среди скучных по своему содержанию занятий какой-нибудь остротой, шуткой, вызывавшею общий смех и на мгновение нарушавшею обычный строгий порядок. Благодаря личным качествам и поведению учителя - его гуманному обращению с учениками, разумным педагогическим приемам и уменью возбуждать расположение к труду - преподавание латыни шло в пределах гимназического курса довольно успешно.
Совсем иначе велось дело у педагога, заступившего, по рассказу Лажечникова, место погребенного мышами кота. Этот педагог, Василий Егорович Яблонский, был уже пожилой, но высокий, довольно толстый и дюжий человек, постоянно расхаживавший по классу и нетерпеливо выслушивавший заданные им уроки из грамматики, логики и риторики. Учась латыни, воспитанники находили жизнь и одушевление в мертвом языке; а в классах русской словесности изучали живой отечественный язык, как мертвый; здесь вся суть учения заключалась в буквальном запоминании сухих, ни к чему не прилагавшихся правил, и если бы посторонний посетитель, вошедший в класс во время репетиции, до прихода учителя, и прислушиваясь к невнятному жужжанию воспитанников, спросил их; "Что вы учите, дети?" - они вправе были бы отвечать, как Гамлет: слова, слова, слова!6 В самом деле, к чему вело это заучивание из логики форм общеутвердительных и общеотрицательных, частноутвердительных и частноотрицательных суждений и силлогизмов, этих: Barbara, Cebarent, Darii, Ferio? Для чего пригодились впоследствии эти двадцать четыре источника изобретения, эти исчисления тропов и особенно фигур? Во всем этом зубрении была только одна крайне относительная польза: заучивая стихотворные и прозаические примеры, взятые из некоторых образцовых писателей, ученики обогащали память свою запасом изящных художественных оборотов речи, пленительных для воображения картин природы, мудрых изречений опыта в народных пословицах и гениальных мыслителей - бесспорно, драгоценный материал, усвоивающий плоды продолжительной начитанности; но все это заучивание производилось без предварительного не только разбора, но и объяснительного прочитывания изящного отрывка в целом и частях - следовательно, приносило крайне относительную пользу. Письменные упражнения, на которых преимущественно долженствовало бы сосредоточиваться преподавание, были очень редки и состояли в крайне неудачных опытах подражаний указанным в риторике образцам. Отсутствие письменных работ и чрезмерно редкие опыты в них были главнейшею причиною того, что мы при переходе в третий класс, к новому учителю Шапошникову, а потом, с выходом его из гимназии, к Михаилу Максимовичу Попову, временно принявшему на себя обязанность преподавателя словесности в четвертом классе, отличались у них и безобразною нескладицею в изложении, и уродливою орфографиею в первых заданных нам письменных опытах. С глубокою благодарностью вспоминаю я и, вероятно, все мои товарищи эту великодушную заботливость и то святое терпение, с которым благоговейно уважаемый нами Михаил Максимович Попов разбирал и исправлял наши ежедневные письменные работы; ему одному мы обязаны были тою посильною грамотностию, с которою окончили курс в Пензенской гимназии. Лажечников честит Яблонского наименованиями педанта и школяра; но, строго говоря, виноват ли был в этом неутомимый, усердный почитатель Лежо?7 Откуда или где было ему знакомиться с здравыми педагогическими началами? Как учили его издетства, смолоду его наставники, так учил и он; так учили почти повсеместно во всех гимназиях. Надобно припомнить при этом, что в славнейшем и старейшем университете Московском в начале тридцатых годов занимал кафедру профессор словесности для студентов первого общего курса Петр Васильевич Победоносцев, толковавший не лучше Яблонского и об источниках изобретения, о хриях ординарных и превращенных; припомнить надобно, что пресловутая риторика Кошанского, по которой учил Яблонский в Пензенской гимназии, красовалась в программах, изданных для поступления в Московский университет, едва ли не до пятидесятых годов, если не далее. Таково было тогда время, и его надобно винить за отсталость и косность. По всей вероятности, убеждения Лажечникова о ложном взгляде Яблонского на преподавание словесности сложились позднее, под влиянием совершившихся повсюду преобразований, иначе: когда бы питал эти убеждения в двадцатых годах директор пензенских училищ, тогда кто же мешал ему сменить ненравившегося учителя или дать более правильное, разумное направление его преподаванию? Что-нибудь одно из двух мешало Лажечникову поступить таким образом: или некем было заменить школяра-учителя, или его преподавание не возмущало его до того порицания, с которым от отзывался об нем впоследствии.
У того же Яблонского мы учились в первом и втором классе французскому языку. Хотя об его уроках по этому предмету у меня сохранились самые смутные воспоминания, но помню очень хорошо одно: мы усердно заучивали грамматику, особенно спряжения глаголов, для изучения которых Яблонский составлял особенные таблицы глагольных форм, заставляя учеников списывать эти таблицы и твердить. Яблонский следовал в этом деле общепринятой в то время методе гувернеров и гувернанток: научивши своего ученика или ученицу кое-как читать и писать по-французски, затем зубрить Ломондову грамматику с самого начала, со слов: "La grammaire est l'art de parler et d'ecrir correctement, etc."; {Грамматика есть искусство правильно говорить и писать, и т. д. (франц.).} и такое заучивание продолжалось до конца книги. Не помню, сопровождалось ли это заучивание правил какими-нибудь упражнениями устными или письменными, где на самом деле объяснялось бы употребление той или другой грамматической формы. Кажется, этих упражнений и даже простых диктантов не было, и вообще Яблонский не любил обременять себя письменными ученическими работами; все они отсылались к высшим классам, а задачею низших оставалось одно изучение грамматики, которое без соответствующих ей упражнений немыслимо. Не думаю, чтобы эти упражнения не нравились Яблонскому потому, что превышали его силы: он любил щеголять знанием французского языка и бранил воспитанников не иначе, как по-французски, даже и во время уроков по русскому языку: "Bete, que vous etes, cochon!" {Скотина, поросенок (франц.).} - восклицал гневно Василий Егорович, поймав ученика в какой-нибудь шалости. С переходом в высший, третий, класс спряжения французских глаголов, эти полезные начатки знания, о которых так усердно хлопотал Яблонский, понемногу забывались и терялись, оставаясь без повторения и приложения за отсутствием учителей. Французский язык, как заколдованный клад, не давался в руки гимназии: когда я был в третьем классе, у нас сменились два учителя, Гото и Ломбар, и оставались в гимназии на самое короткое время, покинув заведение вследствие получения другого, более выгодного места. Так, Ломбар вышел потому, что поместился гувернером у богатой помещицы Владыкиной, жившей в Чембарском уезде. В четвертом классе мы вовсе не учились французскому языку, за неимением учителя, и, таким образом, кончили курс в гимназии почти с теми же ограниченными сведениями в этом языке, с какими вступили в нее и какие приобрели дома.
Большим постоянством, но также не особенно блестящими результатами отличалось преподавание немецкого языка у Александра Христофоровича Зоммера, постоянно жившего в самой гимназии и вследствие этой близости приходившего иногда в класс с закуренною фарфоровою с коротким чубуком трубкою. На уроках немецкого языка также прилежно изучалась грамматика; но здесь давалось место и кое-каким упражнениям: составлению примеров на грамматические правила, диктанту и особенно заучиванию отдельных слов, относящихся к той или другой части речи. Самое заботливое внимание обращал преподаватель на красивость почерка и чистоту тетрадей, в которую вписывались эти вокабулы, басни, мелкие стихотворения и прозаические отрывки. Польза от этого списывания и заучивания была несомненная: ученики приобретали большой запас слов, знание которых пригодилось бы впоследствии, если бы на употребление их почаще обращалось внимание в переводах с немецкого языка на русский и обратно; но, к сожалению, эти переводы были так редки, что у меня об них не сохранилось никакого воспоминания, кроме того, что на вступительном экзамене в университете я испытывал немалые затруднения при переводе даже с немецкого языка на русский, а между тем в гимназии считался у Зоммера в числе порядочных учеников. Ясно, что приобретаемый простым заучиванием запас слов, без употребления их в связной речи, постепенно забывался и терялся. Курс немецкой грамматики был растянут в гимназии на все классы, чистое письмо, которого строго требовал от учеников преподаватель, занимало много времени, хотя и не без пользы для правописания. К сокращению и непроизводительности уроков способствовал также необыкновенно раздражительный и вспыльчивый характер учителя: малейшего движения, поворота головы к сидящему позади товарищу со стороны ученика достаточно было для того, чтоб вызвать свирепое негодование подозрительного преподавателя, и тогда начинались не только упреки и ожесточенная брань: мужик, сиволап, но и потасовки и ушедрание, о которых сказано было выше. Эти ежеминутно повторяющиеся расправы много вредили классным занятиям, несвоевременно прерывая их. Нередко при судах и расправах, чинимых в классе, происходила следующая, памятная и до сих пор, комическая сцена: щепетильный и всегда щегольски одетый немец, почувствовав зуд в мягких оконечностях своего тела, прибегал для утоления неприятного ощущения, не нарушая приличия, к такой хитрой уловке. Заметив ученика, занесшего руку за спину за платком, или просто ни с того ни с сего, учитель кричал, обращаясь к нему: "Что ты, мужик, невежа, там чешешься!" - и при этом начинал сам преусердно чесать то место, которое требовало успокоительного движения ногтей. Бешеная вспыльчивость Зоммера, как рассказывали жившие у него пансионеры, доходила до того, что однажды, в яром гневе на своего племянника, он бросил в него часовую гирю, и мальчик, вовремя и счастливо увернувшись в сторону, успел избегнуть гибельного удара. Впрочем, на ежеминутно пламеневшего немца находил иногда и добрый стих: он приходил в класс веселый и радостный, смеялся и шутил с учениками, и те, дорожа этими светлыми минутами, старались всеми силами угодить доброму по своей природе, но уродливо раздражительному преподавателю. По особенной трудности поладить с ним многие не учились немецкому языку, пользуясь правом необязательности его при занятиях языком французским.
Самым мирным характером отличалось преподавание географии, статистики и истории. Степан Иванович Знаменский, учитель этих предметов, мужчина высокий, коренастый, с тяжелою походкой и с глубокомыслящим лицом, был питомец Казанского университета, по происхождению из духовного звания и, по-видимому, уроженец одной из северных губерний, о чем сразу заявлял своим наречием, полнозвучным выговором о и е без смягчения их в а и ё по законам просодическим и по требованию благозвучия господствующего наречия. Не знаю, что было университетскою специальностию Знаменского8, но в преподаваемых им в гимназии предметах он не мог считаться полным хозяином; он не выходил из пределов избранных руководств: всеобщей истории Кайданова, географии Арсеньева и краткого учебника русской истории, изданного департаментом народного просвещения в руководство и для народных училищ. Не дополняя заданных им уроков никакими особенными своими рассказами и пояснениями, преподаватель вполне удовлетворялся, если ученик, передавая урок, не опускал ничего в его содержании и удерживал в изложении те фигурные обороты цветистого слога, которыми щеголял учебник Кайданова. С особенною похвалою и одобрением относился преподаватель к тому ученику, который дополнял свой рассказ какими-нибудь новыми подробностями, сохранившимися в его памяти от прочитанного им некогда другого учебного руководства. "Хорошо, очень хорошо, - говорил тогда довольный учитель, - спасибо вам! Где все это вы читали?" Когда ученик называл книгу, и часто даже невпопад, Степан Иванович повторял свою признательность, в знамение которой ставил в списке высший балл. Очевидно, что учитель не коротко был знаком с литературою обязательных для него наук. Преподавание географии сопровождалось указаниями на картах, но о черчении последних не имели тогда и понятия. К чести и доброй памяти Степана Ивановича Знаменского должно сказать, что все гимназисты учились у него охотно и прилежно, и причина особенного сочувствия к его предметам заключалась отчасти в естественной занимательности их содержания, отчасти и в гуманном обращении преподавателя с учениками: он был всегда вежлив, обходителен, ласков и, ограничивая свои взыскания кроткими замечаниями и советами, никогда не прибегал к крутым мерам - резкой брани и телесным истязаниям. Может быть, в предметах своего преподавания он был не особенно силен потому, что они случайно выпали на его долю для отбывания казенной повинности, то есть прослужения, за свое содержание в университете, в учительстве положенного срока, по минованию которого он действительно выехал в обетованный Петербург.
Преподавание закона божия не отличалось никакими особенностями. Буквальное заучивание катехизиса и священной истории Ветхого и Нового Завета вменялось в непременную обязанность гимназиста: о богослужении и истории церкви тогда не было еще и помина. В бытность мою в гимназии сменилось трое законоучителей: первого из них, уже пожилого протоиерея, я едва помню;9 за ним следовали соборные священники, Островидов, перешедший вскоре в сане протоиерея в настоятели чембарского соборного храма, и наследовавший ему Жмакин, остававшийся в гимназии и после моего выхода из нее. Оба законоучителя избраны были епархиальным начальством, как люди вполне способные вести с успехом возложенное на них дело. Они действительно усердно и свято исполняли его, подчиняясь господствовавшим в то время убеждениям о преподавании закона божия, сохранившим силу свою и до сих пор в большей части учебных заведений: произносили в качестве объяснений целые проповеди перед своими учениками и более всего для собственного самоуслаждения, не заботясь о том, усвоены ли эти толкования смиренными слушателями, и в конце концов довольствовались знанием мертвой буквы учебника. Легче дышалось гимназистам на уроках из священной истории, когда Дмитрий Иванович Жмакин дозволял своеобразность рассказа.
Заключу мой длинный перечень учебных предметов и преподавателей благодарным воспоминанием о Михаиле Максимовиче Попове, которого вполне справедливо назвал Лажечников кладом для гимназии, и надобно прибавить, что это был клад самый редкий и драгоценный, который не всегда дается заведениям. М. М. Попов был для Пензенской гимназии то же, чем некогда были для Московского университета Грановский, Кудрявцев. Служба Михаила Максимовича в гимназии была особенно важна и замечательна по нравственному влиянию на нее этого высокого человека: не только ученики, но и сами товарищи, преподаватели, дорожили добрым мнением о себе Михаила Максимовича и старались в присутствии его воздерживаться от своих невзрачных поступков. Так, резкий крик Зоммера мгновенно утихал, и лицо, пламеневшее от гнева, принимало иное, более спокойное выражение, когда Михаилу Максимовичу доводилось проходить в четвертый класс мимо этого бешеного немца, сидевшего в третьем. Самые отъявленные шалуны вели себя сдержанно и прилично в классе этого преподавателя из благосклонного уважения к нему, и если кто-нибудь из них позволял себе нарушить даже довольно обычный порядок и тишину во время урока, тот по окончании его должен был перенести ярую бурю негодования и упреков со стороны товарищей.
Впрочем, во время уроков из естественных наук шалостям и рассеянности учеников был полнейший недосуг при мастерском уменье преподавателя сосредоточивать и приковывать их внимание живою прелестью своих одушевленных рассказов или объяснений при наглядном изучении предмета. Так, собрав вокруг стола своего учеников, Михаил Максимович, перелистывая составленный им гербарий, заставлял по очереди повторять латинские названия указываемых им растений. Нередко предпринимались ботанические экскурсии за город, и эти прогулки по полям и садам были настоящим праздником для гимназистов: описание встреченных цветов и трав, собирание их, ловля бабочек и других насекомых наполняли время, которое среди оживленной беседы проходило весело и быстро, часто до солнечного заката. Благодаря такому разумному преподаванию и благородной, великодушной заботливости Михаила Максимовича гимназисты основательно знакомы были с флорою Пензенской губернии.
Вот все, что сохранилось в моей памяти о преподавателях современной мне и Белинскому гимназии и их преподавании. Последнее отличалось вообще крайнею неустойчивостью сколько по отсутствию в нем правильной, разумной методы, недостатку строгого контроля со стороны гимназического начальства над легкомысленным, неодобрительным отношением к своему делу преподавателей, столько, и даже более всего, по совершенному прекращению на продолжительное время самого учения вследствие выхода из заведения учителя. В четырехлетнее пребывание мое в гимназии сменилось три учителя закона божия, три по русскому языку, три по математике, три по французскому языку, два по истории и географии, постоянными оставались только преподаватели двух языков: латинского и немецкого, естественных наук и рисования. Меняясь, как китайские тени, учителя не имели возможности освоиться ни с заведением, ни с предметом, нередко случайно выпавшим на их долю, ни с учениками; и некоторые, отбывая свою срочную службу, не заботились о выборе лучшей методы преподавания и, по своему ограниченному нравственному развитию имея смутное и даже превратное понятие о деле, ограничивали свою учительскую деятельность простым задаванием уроков по учебнику от сих и до сих и спрашиванием заданного, вменяя при этом в обязанность и в особенное достоинство буквальную передачу урочного содержания, ни на волос не отступая от книги. Таково было, как выше сказано, преподавание истории. Инспекторского надзора тогда не существовало, самое директорское место, после выхода Лажечникова, оставалось свободным в продолжение почти трех лет, если не более, и должность начальника гимназии исправляли по очереди старейшие по службе учителя: сначала Яблонский, потом Дмитревский. Заведуя дирекциею всех пензенских училищ, имея иа руках свой собственный предмет обучения и множество дела по канцелярской переписке с попечителем Казанского округа и смотрителями уездных и приходских училищ, такой временный правитель заведения, калиф на час, считал неуместным и, пожалуй, неделикатным строго относиться к поведению своих товарищей, таких же учителей, которые могли не нынче-завтра поменяться с ним ролями и платить ему равною монетою, особенно в то время, когда эгоистические расчеты, побуждения личного мелочного самолюбия преобладали над общественным благом. Всякий преподаватель вел свои дела по крайнему разумению, самостоятельно, безнаказанно со стороны даже воображаемого контроля. Всего более вредил успехам гимназического учения продолжительный застой в нем, происходивший вследствие выхода учителя из заведения и медленного замещения ого другим. Такие застои в преподавании были гибельны по математике и особенно по французскому языку, которому, можно сказать, мы вовсе не учились в старших классах за неимением учителя. Вообще современная мне и Белинскому гимназия только что складывалась, переживала тяжелое переходное время на пути к улучшению, начало которому было положено, может быть, Лажечниковым, но которое пошло вперед со вступлением в должность директора честного, заботливого старичка Протопопова, строго следившего за успехами воспитанников и принимавшего на себя обязанность преподавателя математики до приезда из Казани молодого кандидата Меркушева, умного и знающего основательно свой предмет, но чересчур заносчивого и нетерпеливого.
Все эти воспоминания о гимназии, конечно, не только не занимательны, но утомительны и скучны. Я позволил себе так продолжительно остановиться на них для того, чтобы показать, насколько ограниченность сведений, вынесенных Белинским из этого заведения, зависела лично от него самого и насколько от влияния внешних и неблагоприятно действовавших на него обстоятельств.
Белинский поступил в Пензенскую гимназию в августе 1825 года; а в феврале 1829 вычеркнут из списков, с отметкою: "За нехождение в класс". Так сказано в биографии и, вероятно, на основании наведенных в гимназии справок. Следовательно, Белинский пробыл в заведении три с половиною года: один в первом классе, один во втором и полтора года в третьем, из которого и вышел. Как поступивший годом раньше меня, Белинский был впереди на один класс, и я догнал его в 1828 году в третьем классе, когда он был оставлен в нем за неуспешность, причины которой будут объяснены ниже. Об удовлетворительном учении Белинского в первом классе свидетельствует беспрепятственный переход его во второй; притом же первоначальный гимназический курс немногим разнится от училищного, а в Чембаре Белинский слыл за ученика даровитого и прилежного. Я очень хорошо помню, с какою любовью относился к нему наш законоучитель, соборный священник Василий Чембарский: он называл обыкновенно Белинского ласковыми "Висяша, умница, душенька", восхищенный его ответами. Считаясь отличным и прилежным учеником у смотрителя Грекова по другим предметам, Виссарион хорошо знал арифметику и начальные основания геометрии в пределах училищного курса; из подробного этимологического разбора, на который, к нашему счастью, обращали в училище строгое внимание, мы вынесли из этой первоначальной нашей школы прочный задаток к разумению русской грамматики, хотя в то же время были далеко не свободны от орфографических ошибок по недостатку навыка, вследствие редкости письменных упражнений. Таким образом, при хорошей училищной подготовке Белинскому легко было учиться в первом классе.
Затруднения могли быть только в иностранных языках; но немецкому он вовсе не учился - следовательно, он был необязательным для него предметом; преподавание французского языка в первом и втором классах у Яблонского ограничивалось чтением, письмом и заучиванием глагольных форм в спряжениях10.
Начало к изучению языков латинского и французского, по крайней мере в чтении и письме, было положено дома: в первом при помощи, вероятно, отца, а во втором при содействии, как мне помнится, сестры моей, Катерины Петровны, которая одна в целом городе знала тогда этот язык.
Доказательством прилежного учения и отличных успехов Белинского во втором классе служит полученная им в награду и лежащая теперь передо мною книга: "Руководство к механике, изданное для народных училищ Российской империи по высочайшему повелению царствующия императрицы Екатерины Вторыя. Вторым тиснением. Цена без переплета 40 копеек. В Санкт-Петербурге 1790 года". На оборотной стороне бумажного переплета написано рукою исправлявшего должность директора Дмитревского: "Пензенской гимназии ученику 2-го класса Виссариону Белынскому за благонравие и успехи из логики и риторики, истории и географии, дана в торжественном собрании июня 26 дня 1827 года. Исправляющий должность директора Николай Дмитревский". Внизу подписи, слева приложена сургучная казенная печать. Награда была дана за успехи только по четырем предметам, об остальных не упоминается, потому что учение по ним не заслуживало публичной похвалы; однако же оно было настолько удовлетворительно, что не мешало назначению награды по означенным четырем. Поощрить Белинского начальство и педагогический совет гимназии считали необходимым не по одному ходатайству преподавателей этих предметов, но и по личному убеждению в дарованиях и нравственном достоинстве ученика. Забавным кажется при этом выбор книги, данной в награду. Оставляя в стороне отсутствие прямого отношения механики к логике, риторике, географии и истории, всякий невольно спросит, какое значение могла иметь для мальчика наука, которой ему не приходилось учиться в гимназии и которой он не знал, следовательно, и не чувствовал никакого расположения. Выбор книги объясняется очень простою причиною: у гимназии не было денег, определенных для ученических наград, библиотека была бедна, экономические сбережения употреблялись на более существенные нужды, а потому поневоле приходилось выбирать наградные книги из старого хлама, присланного когда-то, лет за тридцать, для распродажи и оставшегося неприкосновенным бременем в библиотеке заведения за неимением покупателей. Подобные же награды получали мы с Белинским в Чембарском училище; а в первые годы они состояли из похвальных листов, которые нам позволялось изготовлять самим дома: в выборе орнаментов каждый руководствовался собственным своим вкусом, раскрашивая по краям лист обыкновенной писчей бумаги то в виде рамки, обвитой цветочными гирляндами, то венком из распустившихся роз; в средине собственноручно по линейкам и крупными буквами выводили следующую обычную надпись: "Похвальный лист" и затем в строках: "дан при публичном испытании ученику такого-то класса, такому-то, за отличные успехи и прилежание, тогда-то". Такие похвальные листы, заранее приготовленные с помощью моего брата, Алексея Петровича, хорошего рисовальщика и постоянного друга и приятеля Виссариона Григорьевича, относились к смотрителю Грекову, который скреплял их подписью собственною и всех учителей, прикладывая сургучную училищную печать, и выдавал по принадлежности на публичном экзамене в присутствии довольно многочисленного собрания родителей и родственников учеников. Белинский вполне заслуживал полученной им награды; по предметам, указанным в надписи на подаренной книге, он едва ли не всегда был первым учеником. Редкая, счастливая память, которою он постоянно отличался, помогала ему легко усвоить те примеры из Карамзина, Жуковского и других, которые наполняют риторику Кошанского; сверх того, по своей обширной, сообразно с летами и средствами, начитанности он мог представить множество иных, подходящих к образцам примеров, особенно на тропы и фигуры, из разнообразного запаса стихотворений, которые издетства любил записывать в толстые тетради и всегда сохранял в свежей памяти11. Руководством к логике, которую так непроизводительно заучивали наизусть, служила небольшая книжечка безыменного автора или составителя; она начиналась, помнится, так: "Мыслить и мысли свои сообщать другим - вот две способности, которыми отличается человек от прочих животных"12. Уроки из этой книжечки задавались небольшие, по странице и даже менее, и оттого затверживались легко, особенно при очередном повторении одного и того же учениками всего класса при спрашивании учителем уроков. Заслуги Белинского при изучении логики и отличие, приобретенное им, заключались, конечно, не в буквальной передаче заданных уроков, по в изобретательности и находчивости, с которыми он умел приискать к тому или другому определению или положению науки соответствующий пример, свидетельствовавший о понимании его. Благодаря подобным примерам, заученным по книге и слышанным в классе от лучших товарищей своих, ученики усвоивали хотя поверхностное понимание некоторых научных терминов, которые без того оставались бы в их памяти глухими звуками, насильственно втесненными в нее школяром-учителем без всякого предварительного объяснения; таковы, например: неделимое, вид, род, объем и содержание понятий, суждение, виды его по категориям Канта, силлогизм, составные его части, силлогизмы сложные: сорит, дилемма и т. п. Признательное участие преподавателя к Белинскому возбуждено было, всего вероятнее, письменными работами его, хотя они были вообще очень редки. Обладая, в силу своей начитанности, богатым материалом для сочинений, Белинский лучше всех мог упражняться в составлении разного рода периодов, хрий ordinata и inversa и других хитросплетений по источникам изобретения. В этом отношении сообщения Лажечникова, помещенные на 217-й странице биографии Белинского и характеризующие преподавателя русской словесности (Василия Егоровича Яблонского), в общих своих чертах почти верны; справедливо и верно и то, что Белинский долго (два года) находился под ферулой его, но выражение Лажечникова, что Белинский, с врожденной ему энергией, не поддался ей, должно принимать только в том смысле, что это схоластическое, мертвящее учение не оставило на нем никакого следа или он не вынес ничего из этого учения, кроме отвращения к риторике вообще и к риторике Кошанского в особенности, которое не раз высказывал впоследствии во многих статьях, когда приходилось заводить речь о ней13. Понимать под выражением Лажечникова враждебные отношения между Белинским и преподавателем русской словесности невозможно, потому что он не считал бы его любимым учеником и не ходатайствовал бы о его награде. Помещенное на 219 странице в сноске замечание Лажечникова о том, что Белинский, еще будучи в гимназии, составил грамматику, что, не удовлетворяясь школьными учебниками, он тогда уже не подчинялся авторитетам и хотел работать самостоятельно, лишено, говоря языком газет, всякого основания. Подобный труд, требовавший продолжительного приготовительного изучения, личных наблюдений над составом языка, историческим его движением в памятниках словесности и живой речи, подробного знакомства с существовавшими тогда руководствами, критической оценки их, самостоятельных разумных убеждений и многих других условий, был в ту пору не по силам Белинскому и не мог прийти ему в голову среди срочных школьных занятий и даже в часы досуга, которые посвящались обыкновенно чтению журналов, поэтических произведений, беседе с товарищами и театру. В письмах Белинского к родным в первые годы пребывания его в Москве местами встречаются орфографические погрешности, извиняемые, конечно, поспешностью, рассеянностью, но невозможные в таком случае, когда он относился бы с таким строгим вниманием к грамматике, что не удовлетворялся школьными учебниками Востокова и Греча, которые в то время пользовались огромным, неприступным авторитетом и служили единственными руководствами во всех гимназиях, следовательно и в Пензенской. Вероятно, Лажечников в своем замечании смешал две разные эпохи в жизни Белинского: учение в гимназии и события, последовавшие после выхода его из университета, когда по желанию и поручению графа Сергея Григорьевича Строганова написал русскую грамматику - труд, по времени появления своего, замечательный во многих отношениях14.
По истории и географии Белинский считался отличнейшим учеником: никто лучше его не обладал прелестью, увлекательностью рассказа; он был природный оратор, маленький Перикл, философ, каким и назвали его сами товарищи. Степан Иванович Знаменский, преподаватель истории, был дилетант своей науки. Не дополняя заданного по книге урока собственными подробностями и пояснениями, он в то же время с особенною любовью и одобрением выслушивал того ученика, который, передавая заданное, расширял объем его вставкою обстоятельств, почерпнутых из другого исторического руководства, хотя бы они прямо и не относились к делу, принадлежали другому веку или относились к другому историческому лицу. Белинский, по своей начитанности и мастерскому изложению, лучше всех удовлетворял этой наивной любознательности учителя, который по окончании рассказа всегда, бывало, говаривал: "Хорошо, очень хорошо, отлично, очень вам благодарен. Скажите, откуда вы это вычитали?" И когда Белинский называл источник, преподаватель снова рассыпался в похвалах и благодарности и ставил в заключение высший балл. С географией Белинскому еще легче было сладить при изумительно редкой памяти. Быстро передавая, например, наименование морей, озер, рек и т. п. в известной части света, он в то же время без всякого замедления указывал их на карте, чем и сопровождалось в гимназии преподавание географии, о черчении карт не было тогда и помина. Белинский издетства охотно занимался географиею, едва ли не с училища знал наперечет все города Российской империи и принадлежность их к той или другой губернии; и впоследствии все московские квартиры его постоянно украшались картами всех частей света и, сверх того, России особенно.
По всем другим предметам второклассного курса Белинский, как я сказал, получил удовлетворительные баллы: иначе он не был бы переведен в третий класс и сомнительно, чтобы получил указанную выше награду, потому что ни директор, ни учителя не решились бы поощрять успехи воспитанника по одним предметам на счет совершенного невнимания к другим. Действительно, французскому языку Белинский учился во втором классе у того же Яблонского, преподавателя русской словесности, у которого считался по ней первым или отличным учеником; притом ему, при здоровой памяти, легко было овладеть таблицами спряжений, которые составил Яблонский и на заучивании которых преимущественно вращалось у него преподавание французского языка15. По-латыни Белинский учился хорошо, и у меня свежо сохранились в памяти те латинские похвалы, которые подписывал нам любимый преподаватель Николай Степанович Дмитревский на переводах Белинского с русского языка на латинский. С видимым удовольствием показывал, бывало, Виссарион мне и жившим с нами на одном дворе семинаристам на собственноручные подписи учителя на тетрадях, на эти optime, excellentissime {отлично, превосходно (лат.).} и т. п., и однажды, возвратившись из гимназии с скучным лицом, он на вопрос мой: что подписал тебе Николай Степанович на переводе, с величайшим огорчением отвечал: "Плохо, брат, поспешил я с своим переводом и непростительно наврал в нем; добрый Николай Степанович подписал только cura melius {постарайся лучше (лат.).}, когда я заслужил male {плохо (лат.).} и даже pessime" {очень плохо (лат.).}. Подобными советами, вроде cura melius, Дмитревский щадил лучших своих учеников, к которым питал особенное расположение; с ними нередко шутил он в часы досуга, иногда и между делом, добродушно смеялся при остротах, которыми перестреливались между собою ученики; но все это дозволялось на мгновение и никогда не доходило до крайностей. Первенствующим лицом в среде остряков был всегда Белинский, умевший искусно применить пословицу, отрывок из басни или стихотворный отрывок к положению своего противника-товарища. Более всех доставалось от Белинского, но уже в третьем классе, пансионеру немецкого учителя Зоммера - Латышеву. Это был довольно рослый парень, лет семнадцати или восемнадцати, порядочный тупица и лентяй; но в то же время, как говорится, шут гороховый, или гороховое чучело, мастерски умевший копировать учителей, передразнивать товарищей для потехи праздного населения гимназии, в которой постоянно слыл забавником, смехотворцем, шутом. Однажды Дмитревский, напрасно ожидая ответа от Латышева, сказал ему: "Нет, Латышев, от вас толку не добьешься; вам не помогают и мои поощрительные отметки". Тогда Белинский начал, как бы про себя, декламировать вслух из Державина:
Осел всегда останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где надо действовать умом,
Он только хлопает ушами16.
Такое уместное применение из известной оды к обстоятельству, на которое указывал учитель, вызвало смех его, а за ним и всего класса. Но эти веселые порывы не всегда допускались: бывало, когда Белинский чересчур даст волю своему резвому остроумию, Дмитревский мгновенно усмирил его одним повелительным возгласом: "Белынский! я попрошу замолчать!" - Так легко, без наказаний, сходили шалости ко время урока только лучшим ученикам, и Белинский был в число их. Допекать Латышева своими насмешками Белинский имел особенные побуждения: никто так не надоедал ему в свободное от уроков время, до прихода учителя, как Латышев. Он или его соквартирант у Зоммера, Архипов, дал Белинскому прозвище Брынского козла, распространенное между всеми гимназистами; многие из них находили, что это прозвище шло к Белинскому: к его мужественному, не по летам серьезному лицу, большим глазам, осененным длинными ресницами, и к обыкновению держать голову наклонно, особенно в минуты размышления, которое редко покидало его. Латышев мешал Белинскому читать, подходил к нему с простертыми руками и, беспрестанно повторяя: "Белынский, козел Брянский!" - старался вызвать его на беготню вокруг столов; Белинский отбивался от него ногами и, если не удавалось ему ловким ударом отогнать наглеца, обращался за помощью к товарищам, которые и помогали ему усмирить праздного и глупого пустомелю. Досаждали Белинскому и другие товарищи, подобные Латышеву и не отличавшиеся особенным прилежанием. Перед приходом М. М. Попова в класс Белинского обыкновенно упрашивали о том, чтобы он завел с ним спор о писателях, надеясь этим способом утратить время, назначенное для спрашивания уроков, и освободиться от неприятной ответственности за неприготовленно их. Белинский с негодованием отвергал эти просьбы, как непримиримый враг всякой лжи, отгонял назойливых просителей, называя их подлецами и негодяями, а между тем нечувствительно, против своей воли и принятого намерения <не> потворствовать, поддавался увлекающей его потребности разрешить волновавшие его сомнения и недоумения, и тогда неудержимо начинались те сцены, о которых говорит сам Михаил Максимович (на 220 стр. биографии). Все рассказанное мною происходило уже в третьем классе, потому что в нем начиналось преподавание естественной истории.
Математике во втором классе Белинский учился у Ляпунова и, при толковом преподавании этого недужного старичка, успел усвоить сведения, достаточные для перехода в третий класс и помогшие ему впоследствии благополучно сдать этот предмет у профессора Чумакова на приемном университетском экзамене17. Немецкому языку, помнится мне, Белинский не учился; закон божий также не мешал его переводу в высший класс. Таким образом, учение Белинского до третьего класса шло по некоторым предметам отлично, а в других вполне удовлетворительно. Назвать его плохим учеником невозможно: этому противоречит и полученная им награда, и беспрепятственный переход в третий класс; подозревать его в лени и нерадении было бы тяжким грехом; ни одна минута не пропадала у него даром: он или читал, или списывал что-нибудь прочитанное в тетрадь, или беседовал с дельными людьми, или предавался в одиночку размышлениям. Чем же объяснить охлаждение его к учению и преждевременный, до окончания курса, выход из гимназии? Все это объясняется очень простою причиною: еще в 1828 году Белинский задумал поступить в университет. В это время Белинскому было семнадцать и даже восемнадцать лет, следовательно, возраст не мешал его вступлению. Одни ограниченные сведения, приобретенные им в гимназии, могли пугать его; но с этой стороны он мог успокоиться, во-первых, возможностью подготовиться дома, а во-вторых, всего более нетрудностию вступительного экзамена, в которой уверили ого земляки, студенты Московского университета (Яги, Терентьев, Григорьев), приезжавшие в Пензу и в Чембар на вакацию. Сроднившись с мыслию об университете, Белинский охладел к гимназическому учению; притом, за выходом учителей и при беспрестанной смене их, много свободного времени пропадало даром, о чем я уже говорил выше; с вступлением директора Протопопова, человека заботливого и строгого, начались непривычные для гимназистов взыскания и наказания. Белинский в конце учебного 1827/1828 года стал реже посещать заведение, не держал, помнится мне, годичного экзамена на переход в четвертый класс, надеясь в августе ехать в Москву; но надежда эта не осуществилась, он должен был возвратиться после вакационного времени в Пензу и продолжать учение в том же третьем классе, как не державший экзамена и получивший неудовлетворительные отметки по многим предметам, о чем указано в сноске на 216 стр. биографии18. Повторительное учение в третьем классе продолжалось около пяти месяцев: к Рождеству он уехал в Чембар и не возвращался уже в гимназию; заявлений о своем выходе из нее он не делал: никаких документов получать ему было не нужно, и вот почему в январе 1829 года в гимназических ведомостях об нем было отмечено, что за нехождение в класс не рекомендуется, а в феврале того же года он был вычеркнут из списков, с отметкою "За нехождение в класс".
Перейду теперь к домашней жизни Белинского, вне гимназии. Ни у родителей Белинского, ни у моих не было в Пензе коротких знакомых и таких близких родных, у которых они могли бы поместить нас за умеренную плату и порадеть об нас. Правда, жил там со всеми удобствами достаточного человека родной дядя моей матери по отцу, - следовательно, родня и Белинским, - помощник губернского почтмейстера, Андрей Яковлевич Невешкинский; но он содержал у себя взрослую племянницу жены, и в казенной квартире его не было особенного уголка, чтобы приютить меня, своего внука. Госпожа Невешкинская поспешила предупредить о том мать мою на другой же день после приезда нашего в Пензу, когда мы, по предварительному письменному приглашению этого сильного родственника, остановились в его квартире. Мать моя, с своей стороны, спешила уверить, что она и не помышляла беспокоить дядю о приеме сына ее в дом и что для него уже приискана квартира. Тогда совестливая хозяйка, не желая казаться совершенно безучастною к близким родственникам ее мужа, настоятельно потребовала, чтобы я и Виссарион непременно приходили бы к ней обедать по воскресеньям и в другие праздники, свободные от учения. Квартира, о которой мать моя сказала своей тетке, действительно была заранее приготовлена для меня. В Пензенской семинарии в классе риторики или философии учились в то время два наши земляка-чембарца: Аркадий Степанович Голубинский (родной брат девицы Голубинской, владетельницы автографа Лермонтова), сын тогда уже умершего соборного протоиерея, крестник моего отца или матери, и Михаил Семенович Меридианов, сын соборного диакона. Оба они считались отличнейшими учениками в семинарии по учению и поведению, оба по окончании курса в семинарии вступили казеннокоштными студентами в Казанский университет и вышли из него лекарями первого разряда на обязательную службу в армию. Заботливости и участию этих двух благонадежных молодых людей были вверены Виссарион и я. Совершенно не помню, с ними ли и где жил Белинский в первый год пребывания своего в гимназии, но по приезде моем в Пензу и соединении с ним и семинаристами мы квартировали, и очень долго, в Верхней Пешей улице, довольно видной и чистой, застроенной порядочными домами и выходившей на соборную площадь, самую лучшую часть города. Хозяином нашим был мещанин Яков Аврамович Петров, пожилой вдовец. У него был большой деревянный с мезонином дом, обращенный фасадом на улицу и занятый тогда сыном его, учителем рисования в гимназии, Иваном Яковлевичем Петровым; справа от этого дома на особенном небольшом дворе, оканчивавшемся маленьким фруктовым садом, построены были три флигеля, из которых в одном, состоявшем из двух с кухнею комнат, помещался сам хозяин с кухаркою; в другом, в одну большую комнату, жили семинаристы в числе четырех или пяти человек, и, наконец, часть третьего флигеля, состоявшую из одной довольно просторной комнаты, занимали Белинский и я; другая половина этого флигеля занята была кухнею и людскою учителя Петрова. Меблировка комнат была очень незатейлива: деревянная, дощатая и некрашеная кровать, такие же столы с одним или двумя ящиками, смотря по величине стола, легкие переносные скамейки и стулья с сквозною, решетчатою, из круглых спиц спинкою, с дощатою, ничем не обитою подушкою; на стенах - полки для книг и тетрадей, и более ничего. Вся эта мебель, произведение кустарной промышленности, была обычною не только в деревнях, но и в уездных и даже губернских городах; столярных заведений тогда не существовало или они были очень редки, столяров было очень мало. Понятно, что эта мебель, привозимая из деревень, закупалась на рынках, особенно в базарные и ярмарочные дни, более удобные по возможности лучшего выбора изделий и дешевизне их. Вот почему и неудивительно, что Иванисов, которого Белинский, вероятно, принял в квартире семинаристов, встретил в ней квасные бочонки вместо стульев. Действительно, на такие импровизованные табуреты любили садиться рослые, дюжие риторики, философы и богословы; такие седалища были для них надежнее и прочнее наскоро сколоченных и скрепленных деревянными гвоздями стульев, за поломку которых тяжело было бы отвечать перед расчетливым хозяином бедняку, получавшему от отца пять или шесть рублей в месяц на свое содержание. Ввиду этого последнего обстоятельства невзыскательные жильцы Петрова не настаивали на покупке лучшей мебели, и сам он, зная по опыту непрочность рыночных стульев, не спешил заменить поломанные из них новыми. Мещанин Петров был человек небогатый; большой дом принадлежал, кажется, его сыну или выстроен на его деньги; сам же старик вел какой-то мелочной торг и жил преимущественно доходами, которые получались с жильцов и нахлебников. Еще резче бросилась в глаза Иванисову встреча Белинского в нагольном тулупе. Это обстоятельство требует также разъяснения. Не помню, в каком году, Белинскому не успели приготовить дома теплой шинели или пожелали сшить ее в Пензе, находя это удобнее и дешевле; запоздали присылкою на это денег, и портной замедлил исполнением заказанной работы, и Белинский принужден был в глубокую осень ходить некоторое время в дорожном, некрытом калмыцком тулупе; байковая или фризовая зеленого цвета шинель была готова, и тулуп сброшен с плеч. Как теперь гляжу на эту новомодную шинель, складывавшуюся, как пальто, в сборки по тесьме, которая завязывалась изнутри вокруг талии, живо представляю этот коротенький капюшон в виде нескольких уступами ниспадавших круглых фальшивых пелерин, отороченных светло-зеленою каймою. Такие фризовые или байковые, зеленые и черные, но описанного покроя шинели были тогда в большой моде в провинции; я совершенно помню то видимое удовольствие, с которым Белинский щеголял в своей обновке, и как я завидовал ему. Калмыцкий тулуп, который временно носил Белинский, был вещию не совсем дешевою даже и в старинную пору: подобные тулупы с коричневою и особенно черною мездрою продавались от тридцати до шестидесяти рублей по тогдашнему счету на ассигнации, и носившего подобный тулуп нельзя было признать крайним бедняком. Появляться на свет божий в некрытых шубах и калмыцких тулупах тогда по считалось неприличным, многие зажиточные помещики постоянно разъезжали по городу в некрытых медвежьих шубах, находя, что суконная покрышка увеличит вес и без того тяжелой ноши; носить дубленые, сшитые из русских бараньих овчин полушубки и до сих пор сохранилось в обыкновении во многих уездных городах. Наши провинции на этот счет невзыскательны: я помню богатого, молодого, лет тридцати, помещика Хомякова, который расхаживал по Чембару и посещал дворянские дома в простом малиновом плисовом архалуке (род казакина), распещренном тиснеными, вроде крендельков, узорами, какие виднеются на халатах и одеялах, продаваемых татарами. Я вдался невольно в эти утомительные и скучные подробности с единственною целию показать, что мнение Иванисова о жизни Белинского в Пензе, основанное на минутных, случайных впечатлениях, скоропостижно и опрометчиво, и также смелое заключение о его большой бедности и даже нищете положительно несправедливо. Иванисовы были в то время богатые купцы в Пензе; двух- или трехэтажный дом их выходил одною половиною на соборную площадь, а другою на Московскую улицу. Понятно, что обитателю лучшей, красивейшей части города, привыкшему видеть в доме своем раззолоченные кресла, обитые малиновым бархатом или штофом, носившему зимою или осенью бекеш на собольем меху с богатым бобровым воротником, могли казаться Верхняя Пешая улица, застроенная чистенькими деревянными домами, самою дурною частию города, квасные бочонки вместо стульев, некрытый калмыцкий тулуп - поражающими признаками крайней бедности и нищеты. Правда, Белинский был сын небогатого уездного врача, жившего небольшим жалованьем, которое дополнялось кое-какими получениями от редкой практики, не всегда щедро награждаемой; поддерживая раз заведенное полное хозяйство - дом с его надворными строениями или службами, при нем лошадь, двух коров, птиц, обязанный содержанием жены, четырех детей, четырех человек прислуги, он, конечно, часто нуждался в деньгах, нередко высылал их несвоевременно сыну, заставляя его откладывать до благоприятной минуты починку сапог, платья; но сын его, несмотря на то, был вполне обеспечен в главных своих нуждах: у него был большой запас белья, как носильного, так и постельного, будничное и праздничное платье, обувь; все учебные пособия: книги, бумага, перья, карандаши, а что всего важнее - у него были сухая и теплая квартира, сытный стол с утренним и вечерним чаем. Хозяин наш, Петров, сам любивший вкусно и плотно покушать, кормил нас хорошо: горячее, которое составляли попеременно щи, суп или похлебка, борщ, лапша, всегда приготовлялось из свежей и лучшей провизии, с крепким мясным наваром или бульоном; мясо, подаваемое к горячему блюду, всегда заранее вынималось из горшка и слегка поджаривалось в вольном печном духу и оттого было вкуснее и очень правилось нам с Виссарионом. Сверх этого мяса, накрошенного мелкими кусками в супу или щах, подавалось особенное, жаренное с картофелем, и при нем огурцы; иногда в летнее или осеннее время жаркое состояло из белых свежих грибов или так называемых маслят, жаренных в сметане и масле и облитых яйцами, нередко по воскресеньям и в большие праздники жаркое состояло из гуся или утки, и всегда в праздник пеклись пироги, в числе которых бывал и сладкий, с яблочным или другим вареньем, по временам жаркое заменялось молочною пшенною или гречневою кашею. Все посты стол приготовлялся из соленой и свежей рыбы и грибов. Иногда, после обеда, хозяин лакомил нас яблоками и мелкими грушами, произведениями своего садика, и арбузами, что было для него не особенно убыточно, потому что все эти плоды продавались в Пензе по очень недорогой цене. Хлебы черный, ситный и белый пеклись дома; квас был тоже домашний. Чай, с молоком и без него, пили вприкуску, причем давался увесистый ломоть белого хлеба, называвшегося папошником. За такое далеко не бедное содержание вместе с квартирою мы платили баснословно дешевую и, по нынешнему времени, невероятную цену: всего семь или восемь рублей в месяц порознь с каждого из нас, - следовательно, вдвоем шестнадцать рублей. При такой обстановке в главнейших потребностях жизни положение Белинского в Пензе нельзя назвать заброшенным. Притом как согласить свидетельство Иванисова о том, что "Белинский жил в Пензе в большой бедности", с тем рассказом, который следует ниже: "он страстно любил театральные зрелища и часто посещал пензенский театр"?19 Для частых посещений театра нужны были постоянные деньги, хотя и невеликие: откуда же брал их Белинский при своей большой бедности? Более справедливым было впечатление М. М. Попова об отсутствии женского призора, хотя и оно, как основанное на явлении одиночном, внешнем и, может быть, случайном, не могло служить поводом к решительному заключению о заброшенности мальчика. В детские и первые юношеские годы свои Белинский был не бережлив на платье, неопрятен и даже неряшлив. Форменной одежды сначала в гимназии не было: она введена впоследствии, да и тогда не была обязательною; гимназисты носили платье разнообразное по своему покрою и, по обычаю того времени, узкое, плотно облегавшее тело. Естественно, что серенький суконный казакин, в котором первоначально хаживал Белинский, не мог уберечься от прорех, рванья при этой погоне вокруг стола с линейкой или палкой за шалунами товарищами, дразнившими его Брынским козлом, при этих играх в мяч, лапту и городки, требовавших широкого размаха руки, и, наконец, при особенной наклонности Белинского повозиться, сохранившейся у него и в зрелые годы, хотя и не с одинаковыми побуждениями; позаботиться вовремя о починке было некому: женского призора действительно в доме не было; кухарка, или, по-пензенски, стряпуха, единственное женское лицо в нашей квартире, не могла, как простая деревенская баба, сладить с мудреной починкой, да ей, занятой вознею с горшками и прочей кухонной посудой, и некогда было обращать внимание на дело, которого ей не поручали; сам Белинский, по беспечности, свойственной тогда его возрасту, и сосредоточенный на иных, более важных интересах, мог не заметить какой-нибудь прорехи на рукаве, под мышкой. Могло случиться, что Белинский, избегая лишней ходьбы из Пешей улицы, отправился прямо из гимназии вместе с племянником Михаила Максимовича за обещанными для прочтения книгами к нему в дом, находившийся в той же Троицкой улице, на углу которой стояла и гимназия, и при случайной встрече с уважаемым учителем произвел на него грустное впечатление неприглядным атрибутом, на платье, приобретенным, может быть, в тот же день в заведении. Как бы то ни было, но подобное одеяние Белинского нельзя назвать постоянным, и невозможно из одного этого обстоятельства, без уясняющей его причины, составить резкий приговор о нищете. Сверх обыденного, будничного ветхого платья, у Белинского было новое, крепкое, в котором хаживал к хорошим знакомым, жившим на широкую барскую ногу, как, например, в дом советника гражданской или уголовной палаты Феодора Феодоровича Максимова, к его сыновьям, нашим товарищам по гимназии, из которых с старшим, Алексеем Федоровичем, был очень дружен, брал у него для прочтения книги, читал с ним вместе или беседовал о литературе. Выше этого, упоминая о первом приезде своем в Пензу, я сказал, что госпожа Невешкинская, жена родного дяди моей матери, вменила мне и Белинскому в непременную обязанность обедать у нее по воскресеньям и вообще по праздникам. Сначала мы аккуратно являлись по этому приглашению к дедушке моему, Андрею Яковлевичу Невешкинскому; но потом посещения наши стали редки: привыкшие к простоте и свободе уединённой жизни, мы охотнее оставались по праздникам дома из желания отдохнуть после шестидневного ученического труда, почитать данную на срок книгу, погулять за городом; за свое отсутствие у Невешкинских иногда в продолжение нескольких недель мы получали от них строгие выговоры; оправдываться всякий раз вымышленными предлогами - болезиию, учебными недосугами - было невозможно, и мы реже позволяли себе нарушать обычный порядок посещений потому более, что в ласке наших добрых родственников, в самом тоне упреков серьезной бабушки моей, Александры Евграфовны Невешкинской, не было ничего притворного, покровительственного, способного оскорбить самолюбие бедняков. Через Невешкинских мы получали из Чембара письма, простые и страховые, в крайних нуждах нам позволено было обращаться к ним за деньгами; но, помнится, мы только раз воспользовались данным позволением. Максимовы и Невешкинские по своему общественному положению и средствам принадлежали к пензенской аристократии, и являться к ним каким-нибудь оборванцем, неряхою Белинскому было совестно, и он ходил в эти дома хотя и бедно, но прилично и опрятно одетый. Исправлять недостатки своей будничной одежды Белинский имел довольно частую возможность: мы четыре раза в году приезжали в Чембар для свидания с родными: на Рождество, масленицу, Пасху и летнюю вакацию, за нами присылали нарочных лошадей с покойным экипажем и надежных проводников из дома моих родителей; очень редко случалось отправляться домой с так называемой оказией. Впрочем, на масленицу Виссарион оставался большею частию в Пензе, не желая затруднять себя и родных кратковременной поездкою и надеясь провести сырную неделю спокойнее в уединенной квартире за книгою и побывать лишний раз в театре. Святки, Пасху, и особенно летнюю вакацию, Белинский постоянно проводил в Чембаре, в доме родителей, и в это более продолжительное пребывание свое в родной семье Белинский имел возможность исправлять все свои нужды относительно белья и платья с помощию заботливой матери и тех денег, которыми ссужал ее муж при благоприятных обстоятельствах своей практики. Весь мой широковещательный, но, ручаюсь головою, фактически достоверный рассказ приводит сам собою к следующему заключению. Белинский в пребывание свое в Пензенской гимназии, обеспеченный в главных статьях содержания, не имел ни в чем крайней нужды, следовательно - не терпел и крайней бедности; внешняя обстановка его жизни, лишенная особенных удобств, как, например: светлой, просторной, хорошо меблированной квартиры, барски сервированного стола, поварских блюд, заботливой прислуги, доступных детям зажиточных родителей, могла казаться в глазах такого богатого человека, каким был тогда Иванисов, непривлекательною, - но в то же время не служила явным признаком и большой бедности; вследствие неаккуратной запоздалой присылки из Чембара денег Белинский терпел нужду и в верхнем платье и, может быть, в крепких сапогах, но не постоянную, а только временную, случайную; имея под рукою новое праздничное платье, в котором являлся к знатным знакомым и родственникам, не остерегался заменять им будничное, разорванное, когда это было необходимо; по небрежности и беспечности, свойственной тогдашнему его возрасту, не обращал внимания на свою внешность и не заботился отдать в свободное от учения время портному свою одежду для починки, требовавшей небольшой затраты тех денег, которыми Белинский располагал для театра; очевидно, что жалкий вид, который принимал от прорех костюм Белинского, отчасти по собственной вине его, красноречиво свидетельствовал об отсутствии за ним женского призора; но выводимые отсюда из резких заключений Иванисова заброшенность и нищета, становясь в явное противоречие с тем, что сказано на 212 стр. о материальных средствах Белинских, способны были бы возбудить против родителей Виссариона Григорьевича нарекание, на самом деле нисколько ими не заслуженное, а потому несправедливое и оскорбительное для их памяти. Иванисов в число признаков бедности Белинского включает и совместное житье его с семинаристами, считая их, по-видимому, какими-то париями или прирожденными сынами нищеты. Конечно, между ними есть много бедняков, детей сельских причетников, но то помещались большею частию в бурсе на казенном содержании; но жившие на вольных квартирах были обеспечены во всех своих нуждах родителями, находившими возможность обойтись своими средствами при воспитании детей в семинарии. К таким состоятельным личностям принадлежали все семинаристы, жившие с нами, за исключением одного земляка нашего, Голубинского, который был беднее других и потому поступил впоследствии в бурсу на казенное содержание. Нанимая у хозяина Петрова только квартиру с отоплением в особом флигеле, они держали стол от себя, и он разнился от нашего тем, что вместо жареного вторым блюдом у них была большею частию каша; провизию они закупали сами на артельную сумму, слагавшуюся из ежемесячных частных вкладов каждого. Обедать и ужинать они ходили в кухню хозяина, из желания быть поближе к печке и горшку, не остужать перенесением через двор горячего кушанья и иметь под рукою возможность к дополнению им общей чаши по общему или одиночному требованию лиц, сидевших за трапезой. Чай вприкуску составлял уже роскошь, которую позволяли себе только некоторые из питомцев семинарии, и притом не постоянно, а только вечером, в более свободные часы, имея в виду поберегать данную отцом копейку на другие существенные нужды. Кроме земляков наших, Голубинского и Меридианова, о которых я уже упоминал, с нами на одном дворе и в том же флигеле жили другие семинаристы, а именно: братья Василий и Николай Гавриловичи Соколовы, уроженцы Саратовской губернии (в то время эта губерния была соединена с Пензенской в одну епархию и состояла в ведении пензенского архиерея, и воспитанники духовных училищ ее поступали для высшего образования в Пензенскую семинарию); с последним, то есть с Николаем Соколовым, Белинский был особенно дружен; с семинаристами жил некоторое время еще чиновник удельной конторы Константин Иванович, кажется, Вздвиженский, по происхождению тоже из духовного звания; таким образом, семинарский флигель был довольно густо населен. Все обитатели его были люди смирные, трезвые, трудолюбивые; никогда не было у них шумных вакханалий, тех неистовых оргий, которые нередко происходят в кругу взрослой молодежи, живущей на свободе: хозяин наш, как человек вполне трезвый и притом суровый и строгий, не потерпел бы у себя беспокойных жильцов; близкое соседство с гимназическим учителем, сыном хозяина, естественно должно было предостеречь от всяких недозволенных движений, из опасения, что слух о них дойдет до семинарского начальства; а оно держало своих питомцев в ежовых рукавицах, деспотически расправляясь с ними за малейшее нарушение благопристойности. Без сомнения, бывали случаи, которые и у наших семинаристов не обходились без попоек, как, например, во время летних неожиданных рекреаций, больших праздников, при посещении дорогого гостя, приезжего из родного города или села, хорошего знакомого, близкого родственника; но эти угощения были всегда умеренные, не вели за собой никаких безобразных, возмутительных последствий. Совместное житье с семинаристами было благодетельно для нас во многих отношениях. Видя перед своими глазами суровую, полную патриархальной простоты жизнь этих закаленных в нужде тружеников школьного учения, умевших довольствоваться самыми малыми средствами, терпеливо переносивших всякого рода лишения при встрече с враждебною случайностию, мы сами невольно учились безропотному перенесению житейских невзгод, мужали и крепли духом, запасались тою силою, без которой невозможна никакая борьба: ни с самим собою, ни с противодействующими нам стремлениями других. Немалую пользу приносили Белинскому оживленные споры и беседы семинаристов о предметах, касавшихся философии, богословия, общественной и частной жизни; при этих спорах он не всегда был только простым, внимательным слушателем, но принимал в них и сам деятельное участие; от таких прений возрастала и развивалась та неотразимая диалектическая сила, которою всегда отличался Белинский и против которой действительно трудно было устоять. Иванисов рассказывает, что Белинский спорил с семинаристами о достоинстве произведений Сумарокова и Хераскова. Я позволю себе отнестись с недоверием к этому известию. Могло статься, что Белинский имел в то время смутные понятия об историческом правдоподобии лиц в драме, об искаженном представлении Сумароковым в Самозванце неистового злодея; нравилась, может быть, Белинскому искусная постановка пиесы на сцене Пензенского театра, увлекательное исполнение роли Лжедимитрия талантливым актером Григорием Сулеймановым, но трудно предположить, что Белинский, с природным светлым умом, эстетическим чувством, вкусом, естественно, хоть сколько-нибудь развитыми на чтении первых произведений Пушкина, баллад Жуковского, Белинский, ласкавший слух свой гармониею стихов Батюшкова, знакомый из чтения и представления на том же Пензенском театре с "Эдипом в Афинах" и "Дмитрием Донским" Озерова, которому не отказывал в даровании и в своих литературных обозрениях, - чтобы Белинский мог отстаивать какие-то небывалые достоинства в драматических произведениях Сумарокова; полагаю, что предметом споров, если они существовали, были только эти произведения, и преимущественно "Дмитрий Самозванец", часто дававшийся на сцене, а не весь Сумароков, прочесть которого у Белинского недостало бы ни терпения, ни охоты и относительно достоинства которого, как явления не бесследного в литературе, Белинский в ту пору определить не мог. Еще менее правдоподобного в том, что Белинский защищал достоинства "Владимира" и "Россияды", подражательных эпопей Хераскова; мало правды в том, чтобы человек, прочитавший, может быть, сотню раз и заучивший почти наизусть "Руслана и Людмилу", "Братьев разбойников", "Кавказского пленника", "Бахчисарайский фонтан", первые главы "Евгения Онегина" и множество мелких стихотворении Пушкина, с одинаким настроением духа и таким же удовольствием стал бы читать подобные тяжелые верши:
Пою от варваров Россию свобожденну.
Поправшу власть татар, их гордость низложнну20.
Не оспариваю известия Иванисова о том, что Белинский восхищался романами Радклиф: загадочными приключениями своих героев, таинственными явлениями подземного мира, привидениями и прочею небывальщиной они способны были пленять пылкое воображение юного читателя. Сколько припомню, семинаристы, жившие с нами, считали себя в литературных познаниях ниже Белинского и настолько доверяли его вкусу, что нередко просили его выслушать школьные произведения пера своего, Белинский, бывало, читал им вслух статьи из добытых им журналов, сообщал свои мнения и воззрения, делился впечатлениями; особенными соучастниками этих чтений были Голубинский и Николай Соколов, очень даровитые люди. С своей стороны, они не оставались у него в долгу: помогали ему в занятиях древними языками, проверяли его переводы с русского на латинский и обратно. В наше время в гимназии не учили греческому языку, и Белинский, задумавший поступить в университет на филологический (по-тогдашнему - словесный) факультет, приготовился из греческого с помощью семинаристов настолько, что порядочно знал этимологию и кое-как переводил краткие предложения и в состоянии был выдержать вступительный университетский экзамен, требования которого были в ту пору не очень строги. Латинский язык Белинский знал несравненно лучше, начав изучение его еще в Чембаре, где, вероятно, при помощи отца ознакомился с чтением, потом занимаясь латынью в гимназии под руководством добрейшего учителя Дмитревского и на квартире, при деятельном пособии семинаристов. Питомцы наших духовных училищ издавна славились знанием древних языков; в бытность нашу с Белинским в Пензе в семинарской бурсе жил рослый и уже возмужалый ученик философского или богословского класса, Масловский, которого за удивительную память и знание древних языков товарищи прозвали олицетворенным греческим и латинским словарем и часто обращались к нему с вопросами о значении того или другого слова; и живой лексикон вполне удовлетворял их, сообщая скороговоркою не только понятие, выражаемое словом, по и несколько фраз и перифраз, объясняющих его разнообразное употребление в речи. Такое знание возможно только при постоянном, усидчивом труде, образцом которого всегда служили семинаристы, и в этом отношении они могущественно влияли на обоих нас; видя перед своими глазами рослых молодых людей, заучивающих целые страницы латинского текста, неподвижно сидящих до поздней ночи над латинским или греческим переводом, мы и сами, увлекаемые общею ревностью и благим примером, принимались за приготовление гимназических уроков, обращаясь в трудных случаях, особенно при переводах с русского на латинский, за советом и помощью к своим добрым менторам. Вообще положительно можно сказать, что своими очень порядочными сведениями в латинском языке, умением переводить из Корнелия Непота и отчасти Цицерона (De officiis) {"Об обязанностях" (лат.).} Белинский обязан большею частью семинаристам; неудовлетворительные отмотки, полученные им в последнее время пребывания в гимназии, объясняются охлаждением к обязательному учению при задуманном намерении оставить гимназию. Участие, которое принимали в нас семинаристы, не ограничивалось одним учением: их советы, предостережения, одобрение, укоризны касались нашего личного поведения, наших отношений к гимназическим товарищам и наших материальных нужд, как-то: покупки необходимых вещей, заказов обуви и платья, одним словом, мы сливались с ними в один родственный кружок. Один только выбор удовольствий мог делать разницу между нами, как еще несовершеннолетними, и семинаристами, людьми уже взрослыми, но многие из удовольствий сближали нас, как, например, игра в мяч, шашки и карточная - в дураки, свои козыри, короли; между семинаристами, жившими с нами, впоследствии, при переезде из Верхней Пешей улицы в Среднюю Пешую, в дом Малениной, был очень молодой, из малороссиян, ученик риторического класса; фамилии его не припомню; с ним и с Николаем Соколовым Белинский любил вступать в единоборство: подкравшись сзади, он наносил им ловкий удар в спину или давал щелчок в затылок и быстро обращался в бегство, вызывая издали на дворе различными гримасами и поддражниваниями па погоню за собою; если вызванный на преследование настигал Белинского в комнате или на дворе, тогда начиналась возня на постели или на полу, оканчивавшаяся всегда в пользу семинариста, как более рослого противника. Самое лучшее, соединявшее все вкусы удовольствие доставлял театр; страсть к нему не была исключительною принадлежностью одного Белинского: она в равной, если не в большей, степени овладевала душою всей учащейся молодежи, и семинаристов в особенности; я очень хорошо помню наружность двух бурсаков Пензенской семинарии, Сахарова и Кандачарова, которые вышли чуть ли не из последнего богословского курса для того, чтобы поступить на сцену; живо помню, как первый в роли крестьянина в опере Аблесимова "Мельник" до того увлекся, что в ссоре со своею женою, урожденною дворянкою, дал представлявшей ее актрисе сильный толчок, сваливший ее с ног с неприличною наготою и вызвавший неистовый хохот невежественного партера и негодующий свист и брань со стороны лож и кресел. Для театра откладывались, приберегались особые деньги, присланные из дому или полученные на кондициях, для посещения театра употреблялись всякого рода средства, дозволенные и недозволенные, как-то: подкуп театральной прислуги, подделка билетов, бланки для которых печатались в губернской типографии, обратная тайная передача уже предъявленных на ненумерованные места; но не помню, чтобы семинаристы, жившие с нами, прибегали к подобным мерам. Когда у Белинского недоставало собственных денег для театра, он прибегал к займам, которые всегда уплачивались при получении из дома денег. Величайшее удовольствие доставляли нам внезапные, неожиданно даруемые, бывало, рекреации в мае или в начале июня. Обыкновенно это происходило так: в ясный и притом жаркий день, часу в восьмом или девятом утра, на обширном дворе семинарии, стоявшей наискось против гимназии, вдруг грянет пятисотенный хор перед окнами ректорской квартиры следующую оглушительную, но довольно стройную песнь: "Reserendissime pater et noster rector dignissime! rogamus recreationem" {"Наисветлейший отец наш и достойнейший ректор! просим рекреации" (лат.).}, песнь повторяется по нескольку раз до тех пор, пока не раскроется заветное окно и пока рука ректора не осенит своим разрешающим рекреацию благословением многочисленнейшей толпы; подобные попытки и просьбы семинаристов почти всегда венчались полным успехом, потому что они начинались с предварительного согласия главы заведения, сообщенного заранее кому-либо из его приближенных или профессорам. Увлекаемые соблазнительным примером, и гимназисты обращались в тот же день к директору с такою же просьбою, но с тем только различием, что громогласная песнь семинаристов заменялась немою надписью на досках всех классов того же самого латинского обращения с заменою слов "pater" и "rector" словами "domine" и "director" {"отец", "ректор", "господин", "директор" (лат.).}. Пришедший в гимназию начальник сперва холодно принимал затеи воспитанников, отвечал на них решительным отказом; но в конце концов склонялся на неотступные просьбы учеников старших классов и отпускал гимназистов, советуя им перед отдыхом приготовить уроки, заданные к следующему дню. Рекреации посвящались большею частью загородным прогулкам: мы отправлялись в леса и рощи и нередко на реку Суру, протекающую невдалеке от Пензы, и там купались и ловили рыбу удочкою и бреднем; подобные более отдаленные прогулки предпринимались не иначе как в обществе живших с нами семинаристов. Из всего сказанного очевидно, что сближение с ними Белинского не только не могло служить поводом к заключению о невыгодном внешнем положении его, но во многих отношениях было для него благодетельно. На Рождество, Пасху и на вакационное летнее время мы и земляки наши, семинаристы Меридианов и Голубинский, переселялись из Пензы в Чембар, стоящий на большом сибирском тракте, в ста двадцати верстах от губернского города. Поездки наши редко совершались чрез посредство оказий, хотя последние были и очень часты; обыкновенно за мною и Белинским присылались, как я уже упомянул, нарочные лошади из дома моих родителей, возницею был почти всегда Федор Петрович Сурков, крепостной дворовый служитель, ремеслом портной, человек очень неглупый, расторопный и распорядительный, но в то же время большой картежник и, при удобном случае, поклонник Вакха; оттого иногда происходило, что Сурков при минутной остановке у кабака или во время кормежки лошадей на постоялом дворе, угощаясь сам отрадным зельем, попотчует им и нас, ради согревания крови зимою или крепкого сна и веселого пути и в летнюю пору; погрузившись в вынужденный сон, мы не замечали, что наш кучер не замедлял последовать нашему примеру, предоставив лошадям идти мерным шагом по торной и знакомой уже им дороге; мы замечали такую свободу действий со стороны нашего проводника, когда при большом ухабе вылетали из саней или просто опрокидывались вместе с ними; однажды в летнюю ночь мы очутились с повалившеюся набок бричкою в канаве, идущей вдоль дороги. Очнувшийся при этом, к счастью безвредном, падении, наш Федор Петрович быстро поднимался и исправлял свою оплошность, умоляя нас не жаловаться на него по приезде домой, что, конечно, исполнялось: при радостной, веселой встрече с родными всякая неприятность дороги совершенно забывалась. До наступления святок время проводилось в приготовлении к ним разных увеселений; Белинский любил маскарады, и он заранее запасался к ним и костюмами, и масками собственного своего изделия. Впрочем, о костюмах Виссарион редко заботился: он любил наряжаться русским мужичком и для того всегда находил готовое платье у кучера своего, Василия; в суконном чепане, в теплой кучерской шапке с заломом, в кожаных рукавицах, в бородатой маске, Белинский отправлялся, бывало, в дом к нам, Ивановым, и скоро, узнанный по голосу, хотя и искусно измененному, и походке, он снимал маску и начинал гримасничать, петь нескладные песни, шатаясь из стороны в сторону, представлял собою сильно подгулявшего Антона или. Вавилу. В доме нашем жила дальняя родственница наша, Авдотья Александровна, девица лет девятнадцати или двадцати, очень красивая, но от природы или несчастного падения хромая, с сведенною левою ногою и ходившая поэтому на костыле. Виссарион особенно любил забавлять и потешать ее, когда она сидела за пяльцами у окна. Принявши на себя роль захмелевшего мужичка и называя Авдотью Александровну своею женою, он начинал напевать ей несвязную песнь: "Молода жена, Авдотьюшка, полюби меня, добра молодца". Этою и подобными песнями, гримасами, кривляньями, пачканьем лица сажею он старался рассмешить серьезную, постоянно углубленную в свою работу Авдотью Александровну и часто приводил ее в неудержимый смех, а иногда надоедал до того, что молода жена поднимала над ним угрожающий костыль и нередко слегка ударяла его, заметив на руках своих и на работе следы сажи от поцелуев неотвязчивого муженька. Вообще когда Белинский был в духе и в кружке людей, к которым относился с доверием и любовью, неугомонной веселости его не было конца, и его приходилось остепенять или настоятельною просьбою, или обращением внимания на вопрос, требующий холодного, спокойного рассуждения. На маскарадных и простых вечеринках Виссарион, хотя особенно и не любивший танцев, охотно принимал в них участие, когда в среде танцующих дам были личности, пользовавшиеся его преимущественным вниманием и уважением. Танцам мы учились еще до поступления в гимназию у какой-то заезжей танцмейстерши; тогда были в полном ходу и матрадуры, и менуэты, и другие старинные, теперь забытые, танцы. Виссарион Григорьевич, по своей сутуловатости и неуклюжести, не отличался в танцах грацией и больше ходил в них скорым шагом, чем танцевал; а затейливое solo в кадрили выделывал так же отчетливо, как на танцевальном уроке. Нередко во время святок и летней вакации устраивались в нашем доме спектакли; однажды, на Рождестве, разыграли мы оперу Аблесимова "Мельник, колдун, обманщик, сват". Хорошо помню, что роль мельника исполнял семинарист Михаил Семенович Меридианов; роль молодого крестьянина Анкудина - другой семинарист, Аркадий Степанович Голубииский; роль Анюты, невесты этого крестьянина, играл я, как самый младший из актеров; на долю Белинского выпала роль отца Анюты, но кто играл жену его, урожденную дворянку, я совершенно не помню; арии свои Виссарион передавал неискусным речитативом, потому что к музыке и пению был совершенно неспособен. На вакации 27-го или 28-го года мы давали на домашнем театре своем серьезную пьесу: драму Шекспира "Отелло", но в переводе с французской искаженной переделки этого творения великого английского драматурга, состроенной Дюси. Здесь искажены не только многие подробности, монологи, но и самые имена действующих лиц без всякой нужды заменены другими: вместо Дездемоны является Эдольмона, вместо злодея Яго - Пезарро, вместо глупой жены его Амалии выставлена какая-то наперсница Дездемоны - Эмилия21. Роли были распределены так: 1) Венецианский дож - старший брат мой, Алексей Петрович Иванов, неизменный издетства друг и приятель Виссариона Григорьевича, 2) Брабанцио, сенатор, отец Дездемоны - семинарист М. С. Меридианов, 3) Отелло - семинарист А. С. Голубинский, 4) Яго, или (по Дюси) Пезарро - В. Г. Белинский, 5) Дездемона (по Дюси - Эдольмона) - пишущий эти строки, 6) Кассио - второй старший брат мой, Николай Петрович Иванов; 7) Амалия, или (по Дюси) Эмилия - брат Виссариона, Константин Григорьевич Белинский. Немые роли сенаторов, солдат исполняли канцелярские чиновники земского суда. Пока шли ежедневные репетиции, дамские члены наших семейств усердно заботились о приготовлении костюмов: все шали и платки обращались в плащи и мантии, на голове Отелло, кажется, красовался дамский берет со страусовым пером, прикрепленным к нему металлическою пряжкою; мавр был вооружен неподдельною саблею и деревянным кинжалом, которым должен был заколоть Дездемону, а потом и себя. Роли были разучены превосходно, и представление пьесы привело в восторг городскую публику; особенно отличились своей игрой Голубинский, Меридианов и Виссарион. Он с большим старанием приготовлялся к спектаклю: просил других выслушивать его монологи, сходился с Голубинским для повторения своих с ним сцен; сопровождая речь свою приличными телодвижениями, он становился перед большим зеркалом и вообще исполнял роль свою с большим одушевлением. Трагедия, разыгранная нами, не обошлась без комизма: брат Виссариона, Константин, говоривший всегда тихо, при появлении на сцену в роли Амалии или Эмилии до того понизил голос от робости и застенчивости, что речь его едва была слышна и в первом ряду зрителей; бабушка Мария Ивановна, мать его, желая ободрить сконфузившегося актера, начала громко аплодировать ему и тем окончательно заглушила едва слышный голос. Когда Отелло в полном исступлении своей ревности занес кинжал, готовясь поразить склонившуюся перед ним на коленях Дездемону, матушка моя, Федосья Степановна, опасаясь воображаемого вреда для меня, закричала со своего места Голубинскому: "Аркадий Степанович, пожалуйста, потише, не убейте Митеньку!" Видя, что дело обошлось благополучно, сама начала вторить возбужденному ею смеху в публике. Этот забавный факт свидетельствует и о том искусстве и правдоподобии, с которыми Голубинский исполнял принятую на себя роль. В чисде удовольствий на святках и масленице, кроме катания на лошадях по городу, особенно любимым Белинским и всеми нами было катание с больших снежных гор, которые метались общими усилиями на дворе Белинских и нашем, обильно поливались в морозы с вечера водою из колодца; катались с гор на салазках, корытах и особенно на ледянках (так назывались решета, дно которых снаружи закладывалось навозом и заливалось ежедневно утром и вечером водою для замораживания). На святой неделе обычною забавою было, катание яиц в комнате, а на дворе качание на качелях, также собственноручно устроенных и остававшихся неприкосновенными на все лето. В вакацию, кроме вечерних прогулок за длинною шеренгою дам и девиц, предпринимались прогулки и даже поездки с самоваром в отдаленные леса за ягодами и грибами. Я с намерением распространился в указании этих игр и удовольствий, желая показать, насколько Белинский был способен предаваться разнообразным впечатлениям в свои юношеские и детские годы, при каких условиях росла и зрела его жизнь и как под влиянием этой беспечной, резвой поры своей он мог укрепить свое здоровье, сулившее ему долгие дни, но преждевременно погубленное не столько вследствие враждебных встреч с бедностью и нуждою, сколько по своему неблагоразумию, самонадеянности и невоздержности и неумеренности в удовольствиях, свойственных зрелому возрасту. Как до поступления в гимназию, так и во время отпусков из нее Белинский большую часть времени, и, можно безошибочно сказать, даже ежедневно, проводил в нашем доме, частью и для того, чтобы избегать тягостного зрелища бедственной размолвки между родителями, а более всего для того, чтобы приятно провести время в беседе с матушкою и сестрою Катериною Петровною, которые пользовались задушевною привязанностью и особенным уважением, и в обществе старших моих братьев, Алексея и Николая, которые были сверстниками его, с небольшою разницею в летах. Желая поверить мои воспоминания и давно минувшие впечатления относительно детства Виссариона и особенно враждебных отношений, существовавших между его родителями, я просил сообщений о Белинском у сестры Катерины Петровны, и вот что она написала ко мне.
От 15 октября 1874 года: "Третьего дня получила письмо Ваше, дорогой братец, спешу ответить на него. Очень рада случаю услужить Вам в этом деле, о которой Вы пишете; посылаю Вам два письма Белинского: одно к родителям нашим, другое ко мне и брату Алеше. Письма эти писал Виссарион Григорьевич в первый год поступления своего в университет. У меня были еще его письма, - не помню, кому я их передала, как будто Вере Петровке, а может быть, оставила их в Пачелме, у матушки, - не помню. Что касается до сочинения, о котором напоминает г. Пыпин, то я наверное могу только припомнить, что это была драма, но ни содержания ее, ни названия не помню; отрывками он читал ее, но ведь около пятидесяти лет прошло с тех пор. Помню, что я советовала оставить это предприятие, зная, как он способен был увлекаться и во многом поступал безрассудно, делал промахи22. Что касается до семейной жизни его родителей, то я нахожу, что Вы передали ее совершенно верно, одно только Вы недосказали, что дедушка был человек беспечный, за что справедливо роптало его семейство. Жена его беспрестанно за это упрекала, из чего происходили серьезные ссоры; еще дедушку можно упрекнуть в том, что он любил подсмеиваться над своей женой; она по своей раздражительности не могла переносить шуток, а потому не проходило дня без ссоры. Виссариону Григорьевичу тяжело было смотреть па семейную жизнь родителей; он приходил к нам и почти жил у нас. Г-н Пыпин, вероятно, много собрал сведений о характере Белинского. Я знала его ребенком и юношей и только могу сказать, что это был самый пылкий характер, он подмечал смешные стороны у людей, осмеивал беспощадно. Вот все, что могла припомнить". В следующем затем письме, от 10 декабря 1874 года, сестра пишет: "Вероятно, Вы уже получили мое письмо, в котором вложено два письма Белинского. Все, что я могла припомнить о нем, я Вам сообщила; а на новые вопросы я могу положительно сказать только то, что дедушка Виссариона Григорьевича был священник благочестивой, святой жизни; его считали за праведника, да и действительно он таким и был тогда, когда я его знала, и, помню, он жил в келье и постоянно молился: это был аскет. Я помню его очень хорошо: как он приезжал в Чембар на похороны своей дочери, а нашей бабушки, Марии Никифоровны (родной матери нашей матушки, Федосьи Степановны.-- NB. Д. П. И.), останавливался у нас, и как рады были наши родители принять такого праведника. Что же касается до семейной жизни родителей Виссариона Григорьевича, то вы можете подробнее узнать от Александры Григорьевны Козьминой (NB. Д. П. И.-- родная сестра Виссариона Григорьевича, которая наотрез отказала мне в сообщении этих сведений, считая оскорбительным для памяти родителей помещать в печати известие о их семейных несогласиях. Несмотря на мое подробное письмо, разъясняющее ей мои добрые намерения при этом, старушка не отвечала мне ни слова, с тем и умерла в начале августа 1875 года), она уже была в таких летах, что могла понять их. По моему мнению, хотя дедушка Григорий Никифорович был человек очень умный и добрый, но совершенно беспечный и даже ленивый и, наконец, предался пьянству до того, что совсем потерял практику, и действительно они в последнее время жили в нужде. Но я не думаю, чтобы у Виссариона не было приличной шубы и он носил бы нагольный тулуп: все-таки такой крайности не было. Семейный их разлад начался с первого времени их женитьбы, и я все-таки виню в этом дедушку: он беспрестанно поддразнивал свою жену, женщину вспыльчивую, раздражительную; но все-таки она была хорошая, заботливая мать; да как ей и не возмущаться, видя такое равнодушие к детям и своим семейным обязанностям мужа? Вы справедливо вспоминаете, что матушка наша была их миротворительницею: они часто посылали за нею, чтобы разобрать и рассудить, кто из них виноват; матушка их мирила, успокаивала, но ненадолго".
Вот все, что я получил от сестры. Свидетельство ее о личном поведении родителей Белинского во время возникавшей между ними размолвки, в сущности, сходно с моими показаниями о том же предмете; но в своих заключениях она берет под защиту мать и вооружается против отца, тогда как я старался оградить его от нареканий. Сестра Катерина Петровна далеко старше меня летами, ее впечатления и суждения должны быть основательнее и справедливее моих. В ту пору я был еще очень молод: мне не исполнилось шестнадцати лет при поступлении в студенты университета; пропущенный в метриках, я получил свидетельство о своем рождении по следствию, произведенному духовной консисториею, и в этом свидетельстве мой нормальный возраст увеличен на целый год, и потому только беспрепятственно принят в университет. Я ничего не знал о беспечности и лени дедушки, в которых обвиняет его сестра; я не мог составить определенного понятия о пагубной наклонности его к вину; я никогда не видал его в положении человека, сильно опьяневшего; я думал тогда, что употребление вина, унаследованное им на службе во флоте, обратилось у него в привычку и производилось в умеренных размерах. После сообщений сестры мне становится ясным, что, кроме причин, зависевших от личного характера дедушки и уже указанных в биографии, к уменьшению практики его содействовала и нетрезвая жизнь его: трудно было доверяться человеку, постоянно пребывавшему в возбужденном состоянии; здесь кроется и причина той недоверчивости, тех опасений за жизнь, о которых говорится на 213 стр.: это была галлюцинация сильно пившего человека. Не винить отца Белинского за такую бесхарактерную опущенность, за такую невоздержность и происходившие от нее беспечность, лень, равнодушие к семье - невозможно; но нельзя оставить без внимания и тех обстоятельств, которые возбудили и воспитали в нем пагубную страсть. Видя вокруг себя совершенную пустоту: и в общественной, служебной среде, и в семействе, где жена, вместо того чтобы кротко, любовно, доверчиво относиться к мужу с своими нуждами, встречала его позорною, неприличною бранью (как, напр., анафема - обычная и любимая ее брань), где собственные его дети смотрели на него исподлобья, как на дикого зверя, видя перед собою бездну нужд и ограниченность средств к покрытию их, - человек обессилел, опустился от тяжкой борьбы с ними, низошел до постыдного поведения. Совершенно ясно помню, как однажды дедушка, зашедший к нам поутру, на увещания моей матери относительно снисхождения к жене отвечал своей племяннице: "Да, если бы она была похожа на вас и так обращалась с мужем, как вы с своим". Это подлинные, личные слова его, свидетельствовавшие о возможности лучших отношений к жене под условием ласкового обхождения с мужем. По окончании университетского курса в 1834 году я уехал на отдых в Пензенскую губернию и в августе был свидетелем смерти бабушки, Марии Ивановны. Когда она закрыла навсегда глаза и начались приготовления к ее одеванию, я, не видя дедушки в доме, выбежал искать его на дворе и нашел на огороде лежавшим ничком на копне сена; услышав глухие рыдания, я обратился к дедушке с невольными, хотя и неуместными в такую трудную минуту, утешениями, и он, подняв голову, отвечал мне прерывающимся от рыданий голосом: "Ах, Дмитрий Петрович, ты еще молодой человек и не понимаешь всей великости моей потери!" Что говорили эти слезы, проливаемые без свидетелей, втайне? В них оплакивал он действительно великую потерю доброй, любящей матери, заботливой хозяйки, личности, хотя и враждебно относившейся к нему, но с которою он сроднился силою привычки. Если же эти слезы были выражением сердечной привязанности, раскаяния в своем неблагоразумном поведении относительно жены, тогда в них сказывается лучший человек. Бабушка была добрая женщина и заботливая мать, но попечения ее о детях преимущественно сосредоточивались на одних материальных потребностях детей: на пище и нарядах. Дочь ее, с большим природным умом, находившаяся под ее непосредственным надзором, осталась без всякого образования; она не приучила ее даже к чтению, не могла внушить ей расположение пользоваться даровыми уроками французского языка и музыки у сестры моей Катерины Петровны, так же как это сделала младшая сестра моя, Вера Петровна, научившаяся очень порядочно понимать этот язык и музыкальную технику у своей старшей сестры и прекрасно владеющая отечественным языком вследствие начитанности. Если бы бабушка с таким же усердием учила дочь свою, с каким наряжала ее и готовила ой приданое, тогда Александра Григорьевна не осталась бы навек малограмотною и не испытала бы преждевременной и плачевной кончины. Отец сделал для сыновей, что мог: оба они, Виссарион и Константин, учились в уездном училище; первый пошел далее, а второй, по неспособности, ограничился училищным образованием: попытки провести его через гимназию в университет не удались и самому Виссариону. Третий сын, Никанор, вначале испорченный непростительным баловством отца, поведавшего в нем впервые сыновнюю привязанность и сквозь пальцы смотревшего на его бешеную резвость и озорничество, но впоследствии, с переездом в Москву, совершенно остепенившийся и смиренный юноша, не поступивший в университет по неприязни профессора Степана Петровича Шевырева к Виссариону Белинскому, умер в военной службе на Кавказе, куда так опрометчиво сослал его брат, слишком сурово решивший судьбу молодого человека, достойного лучшей участи. В гимназии Виссарион содержался средствами отца, в которых он ему не отказывал; с поступлением в университет на казенный кошт Виссарион не вправе был требовать денег от отца и сам уклонялся от получения их. Я не знаю и не помню ни одного случая жестокосердого обращения дедушки с Виссарионом, и рассказ какого-то современника, близко знавшего его, о побоях, нанесенных отцом десятилетнему сыну, считаю неправдоподобным; сам ли рассказчик был очевидцем этого зверского поступка или слышал об нем от кого и когда, в биографии не объяснено; от Виссариона и родных я не слыхал ничего подобного23. Авторитет Виссариона, на который опирались мать и брат в своих доносах и жалобах, свидетельствует уже о некотором уважении отца к старшему сыну. Укорительные письма его к отцу скрывались домашними из опасения его гнева: значит, в них говорилось по поводу и таких доносов, которые своею несправедливостью были достойны этого гнева. В некоторых шутках Григория Никифоровича, которыми возмущались жена и дети, в сущности, не было ничего оскорбительного. Долгоносый кулик, носан (большеносый) были не что иное, как ласковые прозвища, данные мне дедушкою и Виссарионом; подобных прозвищ не терпели Константин Григорьевич и бабушка. Впрочем, я незнаком с содержанием писем, полученных Белинским из дому, и не могу судить о том, насколько поведение дедушки, изображаемое в них, было неодобрительно. Для меня ясно теперь одно то, что пагубная невоздержность была причиною неблаговидных поступков Григория Никифоровича, так противоречивших его превосходному уму и сердцу. По природе своей Виссарион ближе подходил к отцу, чем к матери. Высокие нравственные черты характера, прямодушие, стойкость убеждений, наклонность к шуткам, насмешке - наследовал он от отца; доброе чадолюбивое сердце (Белинский очень любил детей младенческого возраста), вспыльчивость, раздражительность, неумеренная чувственность - перешли к нему от матери. Я вполне уверен, что тайная симпатия Виссариона принадлежала отцу, и сын недаром оплакивал его. В 1835 году я получил от матушки письмо о смерти Григория Никифоровича, в котором она описала, как дедушка в последние минуты свои искренно раскаивался в своих прошедших заблуждениях, искренно просил прощения у всех, кто окружал его смертную постель. Когда я осторожно передал это известие Виссариону, жившему тогда на Козихе, он лег ничком на кушетку, скрыв лицо в подушке, и тяжело дышал; через несколько минут он встал, и я заметил на глазах его слезы. Я дал прочесть ему письмо матери и недолго оставался у него, желая дать покой душе его, встревоженной горестною вестью.
Вот все, что я мог припомнить о детстве и юности Белинского.
Вернуться на предыдущую страницу
|