К. И. Тюнькин. Белинский в памяти современников

Вернуться на предыдущую страницу

Белинский умер 26 мая (7 июня) 1848 года, не дожив нескольких дней до своего тридцатисемилетия.

Сообщения в печати о его смерти были немногословны. Даже "Современник", журнал Белинского, отозвался сдержанным, "протокольным" некрологом: "Литература составляла исключительное его занятие и была для него единственным средством к существованию <...> невозможность прекратить занятия, при упадке сил, была одною из главных причин пагубного действия чахотки, которая при условиях более благоприятных, может быть, и не обнаружила бы столь решительного и быстрого влияния, если взять в соображение лета покойного" {"Современник", 1848, No 6, Смесь, с. 173.}. "Лета покойного"... Тридцать семь лет - как это мало! Но ведь и Пушкину, когда он погиб, не исполнилось еще тридцати восьми...

После смерти Белинского были сказаны мучительно тяжкие, жестокие слова: "...он умер вовремя" {Приписка Н. Н. Тютчева в письме А. П. Тютчевой к И. С. Тургеневу от 23 июня 1848 г. (ЛН, 56, 196).}. Вскоре эти слова прозвучали вновь: "Благо Белинскому, умершему вовремя. Много порядочных людей впали в отчаяние и с тупым спокойствием смотрят на происходящее, - когда же развалится этот мир?.." {Письмо Т. П. Грановского к Герцену от июня 1849 г. ("Звенья", 1936, т. VI, с. 360). Это письмо цитирует Герцен в "Былом и думах" (Герцен, IX, 131).}

Мысль о "своевременности" смерти Белинского стала лейтмотивом первых, еще не оформленных, отрывочных воспоминаний О нем в беседах, в письмах друзей. Облик, натура, идеи Белинского были поистине несовместны с той общественной атмосферой, которая складывалась в России в 1848--1849 годах и господствовала в последнее "мрачное" семилетие царствования Николая I. "По приезде из Парижа в октябре 1848 года, - вспоминал П. В. Анненков, - состояние Петербурга представляется необычайным: страх правительства перед революцией, террор внутри, предводимый самим страхом, преследование печати, усиление полиции, подозрительность, репрессивные меры без нужды и без границ..." {Анненков, 529.}

Идеи Белинского, высказанные, в частности, в последней, может быть, самой замечательной литературно-критической и публицистической статье его - "Взгляд на русскую литературу 1847 года", - привлекают, в предгрозовой и грозовой атмосфере февральской революции 1848 года во Франции, пристальное внимание властей. Но правительству еще не было тогда известно написанное Белинским в августе 1847 года за границей, без оглядки на цензуру, беспощадное, полное страсти, гнева и страдания письмо к Гоголю.

Не прошло и года со дня смерти Белинского, как следствие по делу петрашевцев установило, что одним из главных и наиболее опасных пропагандистских документов разгромленного кружка было именно это, как сказано в приговоре суда, "преступное о религии и правительстве письмо литератора Белинского". "За недонесение о распространении" письма Белинского к Гоголю Достоевский был приговорен военным судом к смертной казни...

Воистину, Белинский умер вовремя... "От тяжких испытаний избавила его смерть" (Тургенев).

Имя Белинского становится запретным в России на многие годы. Казалось, друзьям Белинского, его современникам, не удастся поведать о нем потомству. "...О тебе не скажет ничего своим потомкам сдержанное племя", - писал Некрасов в стихотворении "Памяти приятеля" (1853). В те годы лишь Герцен, - единственный, кто тогда безусловно разделял и глубоко понимал идеи Белинского, - в изданной за границей книге "О развитии революционных идей в России" (1851) смог открыто и ярко рассказать о Белинском, о его роли в истории освободительного движения, в умственном, духовном развитии России тридцатых - сороковых годов.

Конечно, книга "О развитии революционных идей в России" не была мемуарной в собственном смысле слова. Но писал ее не бесстрастный летописец, не профессиональный историк общественных идей, но их созидатель, их творец, бесстрашный мыслитель. История революционных идей тридцатых - сороковых годов - это часть биографии самого Герцена, часть биографии Белинского. "Факты, которые я собираюсь привести, - писал Герцен в первой редакции книги, переходя к изложению "новых мыслей и тенденций, появившихся после 14 декабря", - это воспоминания; после истории я обращусь к автобиографии. Мне придется пройти вместе с читателем мимо дорогих мне могил, пусть он простит мне, если чувства во мне возьмут верх над мыслями, когда я приоткрою эти могилы". Конечно, Герцен, когда писал эти слова, думал и о дорогой для него могиле Белинского.

Герцен назвал здесь Белинского "типичным представителем московской учащейся молодежи", молодежи, которая наполняла тогда аудитории Московского университета. Учившийся в университете, в одно время с Белинским, но на другом отделении, Герцен хорошо, узнал эту новую, демократическую, мыслящую молодежь. "Жажда образования, - пишет он, - овладевает всем новым поколением; гражданские ли школы или военные, гимназии, лицеи, академии переполнены учащимися; дети самых бедных родителей стремятся в различные институты. <...> Московский университет становится храмом русской цивилизации; император его ненавидит, сердится на него, ежегодно отправляет в ссылку целую партию его воспитанников и, приезжая в Москву, не удостаивает его своим посещением; но университет процветает, влияние его растет; будучи на плохом счету, он не ждет ничего, продолжает свою работу и становится подлинной силой".

Белинский и был одним из этих "детей самых бедных родителей". Именно в университете, - но не столько в академических аудиториях, сколько в атмосфере студенческих "обществ" и "кружков", - как в стенах университета, так и вне его (например, в кружке Станкевича), - формировалось отношение Белинского к жизни, к философии, к литературе - то отношение, которое позволило ему позднее стать открывателем новых путей для русской мысли и истинным, можно сказать - идеальным литературным критиком: "Для него истины, выводы были не абстракциями, не игрой ума, а вопросами жизни и смерти <...> он ничего не старался спасти от огня анализа и отрицания и совершенно естественно восстал против половинчатых решений, робких выводов и трусливых уступок".

Но в этом огне сгорал и сам Белинский: "В каждом его слове чувствуешь, что человек этот пишет своею кровью, чувствуешь, как он расточает свои силы и как он сжигает себя..." {Герцен, VII, 399, 212-213, 236, 238.}.

Бескомпромиссный борец, свободный и потому подлинно революционный мыслитель, человек, без всякой меры тративший свои силы и изнемогший в борьбе, - таким предстает Белинский со страниц книги "О развитии революционных идей...". Но здесь этот образ скорее публицистический, чем собственно художественный. Именно такой - художественный - образ Белинского воссоздан в гениальной мемуарной книге Герцена "Былое и думы".

Герцен представил Белинского как человека, как личность в непрестанном движении, мастерски набросал его живой портрет "в другой книге" <то есть в книге "О развитии революционных идей в России"> говорил о развитии Белинского и об его литературной деятельности, здесь скажу несколько слов об нем самом".

Белинскому посвящена значительная часть главы XXV "Былого и дум", опубликованной в "Полярной звезде" 1855 года (эта часть и печатается в настоящем сборнике).

Однако, в сущности говоря, образ Белинского проходит и через другие главы герценовской книги, - все те главы, где рассказывается о Московском университете, о кружке Станкевича, о кипении и борьбе идей в кругах московской и петербургской интеллигенции. Белинский - в центре этого кипения и борьбы, возмутитель спокойствия, катализатор мыслительных процессов в передовой общественной среде. И рядом с ним, вместе с ним - Герцен. Герцен излагает историю своих встреч и горячих, яростных споров с Белинским в 1839 и 1840 годах, в те несколько месяцев жизни критика, когда тот активно пересматривает свои философские и политические взгляды предшествующего периода. Роль Герцена в этом "пересмотре", в этом мучительном, но в конце концов плодотворном процессе была велика. Со своей стороны и Герцен глубоко овладевает современной философией, прежде всего диалектическим методом, который открывается ему как "алгебра революции" {См.: А. И. Володин. Гегель и русская социалистическая мысль XIX века. М., 1973, с. 31 и сл.}. "С этой минуты и до кончины Белинского мы шли с ним рука в руку", - вспоминает автор "Былого и дум"; шли потому, что именно Герцен, как и Белинский, сумел с такой ясностью и последовательностью сочетать "идеи философские с революционными".

В последующих главах "Былого и дум" (XXXII, LXI) рассказано о двух характерных эпизодах идейной жизни сороковых годов, отражающих центральную роль в этой жизни Белинского и дополняющих его образ, нарисованный в главе XXV.

Это, во-первых, знаменитые Соколовские споры летних месяцев 1845 и 1846 годов (о которых более подробно и обстоятельно, со ссылкой именно на этот фрагмент XXXII главы "Былого и дум", вспоминал П. В. Анненков в "Замечательном десятилетии"), Герцен схватил и очень точно изложил самую суть, главный пункт и вместе с тем психологическую подоплеку споров, отделивших его и Белинского - "реалистов", а точнее, материалистов и атеистов, - от их друзей из передового лагеря русской общественности - прежде всего "романтика", идеалиста Грановского: "После примирения с Белинским в 1840 году наша небольшая кучка друзей шла вперед без значительного разномыслия; были оттенки, личные взгляды, но главное и общее шло из тех же начал. Могло ли оно так продолжаться навсегда - я не думаю. Мы должны были дойти до тех пределов, до тех оград, за которые одни пройдут, а другие зацепятся.

Года через три-четыре я с глубокой горестью стал замечать, что, идучи из одних и тех же начал, мы приходили к разным выводам - и это не потому, чтоб мы их разно понимали, а потому, что они не всем нравились. <...> Кроме Белинского, я расходился со всеми <...>.

Университетская молодежь, со всем нетерпением и пылом юности преданная вновь открывшемуся перед ними свету реализма, с его здоровым румянцем, разглядела <...> в чем мы расходились с Грановским. Страстно любя его, они начали восставать против его "романтизма". Они хотели непременно, чтоб я склонил его на нашу сторону, считая Белинского и меня представителями их философских мнений" {Герцен, IX, 202, 203, 206-207.}.

Второй эпизод связан с пребыванием Белинского в Париже осенью 1847 года. Заключая воспоминания о Белинском в главе XXV, Герцен упомянул о своем последнем свидании с ним именно в это посещение Парижа. В воспоминаниях о Н. И. Сазонове (гл. LXI) Герцен возвращается к парижским встречам 1847 года и жарким спорам в среде русской эмиграции (см. о них также в "Замечательном десятилетии" Анненкова), в частности, и об общественном значении литературно-критической деятельности Белинского. Содержание этих споров еще раз показало единомыслие Герцена и Белинского, их глубокое взаимное понимание и в то же время характеризовало позицию незадолго перед тем приехавшего из России Герцена по отношению к русской эмиграции (Бакунину, Сазонову). "Разница наших взглядов" (то есть взглядов Герцена, с одной стороны, и Бакунина и Сазонова, с другой), - пишет Герцен, - "чуть не довела нас до размолвки. Это случилось так. Накануне отъезда Белинского из Парижа мы проводили его вечером домой и пошли гулять на Елисейские Поля. Страшно ясно видел я, что для Белинского все кончено, что я ему в последний раз жал руку. Сильный, страстный боец сжег себя, смерть уже вываяла крупными чертами свою близость на исстрадавшемся лице его. Он был в злейшей чахотке, а <...> все еще полон своей мучительной, "злой" любви к России. Слезы стряли у меня в горле, и я долго шел молча, когда возобновился несчастный спор, раз десять являвшийся sur le tapis {предметом обсуждения (франц.).}. -- Жаль, - заметил Сазонов, - что Белинскому не было другой деятельности, кроме журнальной работы, да еще работы подцензурной. -- Кажется, трудно упрекать именно его, что он мало сделал, - отвечал я. -- Ну, с такими силами, как у него, он при других обстоятельствах и на другом поприще побольше сделал бы...

Мне было досадно и больно. -- Да скажите, пожалуйста, ну, вы, живущие без цензуры, вы, полные веры в себя, полные сил и талантов, что же вы сделали? Или что вы делаете? <...> -- Постой, постой, - говорил Сазонов, уже очень неравнодушно, - ты забываешь наше положение. -- Какое положение? Вы живете здесь годы, на воле, без гнетущей крайности, чего же вам еще? Положения создаются, силы заставляют себя признать, втесняют себя. Полноте, господа, одна критическая статья Белинского полезнее для нового поколения, чем игра в конспирации и в государственных людей. Вы живете в каком-то бреду и лунатизме, в вечном оптическом обмане, которым сами себе отводите глаза..." {Герцен, X, 323-324.}

Герцен, столь много сделавший для пропаганды "свободного русского слова" за границей, все же недаром в 1863 году (когда писалась глава LXI) вспомнил свой давний спор с Сазоновым о бесплодности политической деятельности, лишенной реального жизненного содержания, свою защиту действенного слова литератора-журналиста.

Глубокая герценовская трактовка деятельности Белинского, его общественного значения, его личности становится своеобразным эталоном, на который так или иначе ориентируются позднее многие другие мемуаристы, и не только мемуаристы, писавшие о Белинском.

С развернутым изложением, и характеристикой литературных взглядов и суждений Белинского как вполне современных, не утративших своей жизненной силы, первым после долгого перерыва выступил в русской печати Чернышевский в "Очерках гоголевского периода русской литературы" (1855--1856). Имя Белинского было названо в статье пятой "Очерков..." ("Современник", 1856, No 7; до этого Белинский иносказательно именовался "критиком гоголевского периода" и т. п.). В следующей книжке журнала Чернышевский публикует очередной фельетон цикла "Заметки о журналах" с волнующим призывом восстановить память о человеке, благодаря которому "тысячи людей сделались людьми", о человеке, которым "до сих пор живет наша литература": "...что сделали мы, литераторы, в доказательство своей признательности к тому, кто был общим воспитателем всех лучших между нами? Ровно ничего. Мы не потрудились даже подумать, что потомство обвинит нас, когда не отыщет его бедной могилы" {Чернышевский, III, 678.}.

Как раз в это время (первая половина и середина 1856 года) Белинский становится близок Чернышевскому не только как мыслитель, эстетик, литературный критик, но близок по-человечески, как реальная живая личность. И происходит это потому, что Чернышевский читает главы "Былого и дум", печатавшиеся в заграничном издании Герцена "Полярная звезда", И знакомится с устными воспоминаниями, - а может быть, и какой-то рукописной редакцией их, - П. В. Анненкова, замечательного мемуариста, "человека сороковых годов", друга Белинского, Грановского, Тургенева. Главными источниками главы шестой "Очерков гоголевского периода русской литературы", трактовавшей о русском гегельянстве и "сближении друзей Станкевича" (то есть прежде всего Белинского) "с г. Огаревым и его друзьями" (то есть, конечно, с Герценом, имя которого как политического эмигранта не могло быть названо), - такими источниками и были "Былое и думы" (на что сразу же обратили внимание современники {В. П. Боткин писал Тургеневу 10 ноября 1856 г., что статья Чернышевского "служит как бы комментарием к запискам другого автора", то есть Герцена (см.: "В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка". М., "Academia", 1930, с. 105).}) и неопубликованные воспоминания Анненкова (о чем сказал в подстрочном примечании сам Чернышевский {"...в настоящей статье мы пользовались воспоминаниями, которые сообщил нам один из ближайших друзей Белинского, г. А<нненков>, и потому ручаемся за совершенную точность фактов, о которых упоминаем. Мы надеемся, что интересные, воспоминания г. А<нненков>а со временем сделаются известны нашей публике, и спешим предупредить читателей, что тогда наши слова окажутся не более, как развитием его мыслей. За ту помощь, какую нам оказали его воспоминания при составлении настоящей статьи, мы обязаны принести здесь искреннейшую благодарность глубокоуважаемому нами г. А<нненков>у (Чернышевский, III, 210).}).

Очевидно, Анненков в это время уже работал над книгой о Станкевиче и воспоминаниями о Гоголе. В эти две свои публикации, появившиеся в 1857 году, Анненков включил фрагменты воспоминаний о Белинском. Это были первые собственно мемуарные свидетельства о великом критике в русской печати.

В "биографическом очерке" "Николай Владимирович Станкевич" ("Русский вестник", 1857, No 3, 4, 5) Анненков со слов самого Белинского рассказал о роли Станкевича в его жизненной судьбе.

В "Воспоминаниях о Гоголе" ("Библиотека для чтения", 1857, No 2 и 11) Анненков сообщил о "немаловажной услуге", оказанной Гоголю Белинским, способствовавшим прохождению рукописи "Мертвых душ" через петербургскую цензуру.

Начало, таким образом, было положено.

В период общественного подъема 1859--1862 годов и связанной с этим подъемом активизации идейной жизни появляется целая серия очень разных и по ценности сообщаемых сведений, и по литературным достоинствам воспоминаний о Белинском (И. И. Лажечников. "Заметки для личности Белинского"; П. И. Прозоров. "Белинский и Московский университет в его время"; И. И. Панаев. "Воспоминание о Белинском" и "Литературные воспоминания"; И. С. Тургенев. "Встреча моя с Белинским"; Н. Е. Иванисов. "Воспоминание о Белинском"; А. М. Берх. "Из знакомства с Белинским"). Все эти воспоминания ценны прежде всего самим фактом "открытия" Белинского, признания его роли "великого борца", настоящего вождя поколения {Ап. Григорьев. Мои литературные и нравственные скитальчества.-- "Время", 1862, NoNo 11--12.}, а также теми конкретными биографическими сведениями о нем, которые при этом сообщались: от детских лет до последних месяцев жизни.

Среди всех воспоминаний о Белинском, появившихся в эти годы, наиболее значительно, конечно, воспоминание "Встреча моя с Белинским" Тургенева, попытавшегося определить самую суть и своеобразие деятельности Белинского - ее национальный, народный характер: "Белинский был именно тем, - писал Тургенев в своем мемуарном "письме", - что мы бы решились назвать центральной натурой: то есть он всеми своими качествами и недостатками стоял близко к центру, к самой сути своего народа..."

Тогда же, в 1859 году, Тургенев выступил с лекциями о Пушкине, в одной из которых упомянул о Белинском, полемически заострив, по его собственному свидетельству, перед враждебной критику аудиторией свой тезис о нем как "идеалисте в лучшем смысле слова".

Эти пока еще не развернутые, беглые суждения Тургенева имели между тем принципиальное значение: они положили начало тому истолкованию национально-исторической роли Белинского, которое в одном существенном моменте резко отличалось от герценовского понимания этой роли. Истолкование, в общих чертах сформулированное во "Встрече с Белинским", наиболее полно и талантливо было развито и обосновано впоследствии Тургеневым в "Воспоминаниях о Белинском", Анненковым в "Замечательном десятилетии", Гончаровым в "Заметках о личности Белинского". Общая особенность такого истолкования - прямое отрицание или либеральное "смазывание" революционного, политического смысла идей и литературно-публицистической деятельности Белинского, усиленное стремление прежде всего подчеркнуть идеально-эстетическое содержание его критики.

Герцен же, в статье "1831--1863", дал замечательную характеристику идеала Белинского, "действительного революционера в нашей литературе", продолжавшую и развивавшую его суждения в книге "О развитии революционных идей в России" и в "Былом и думах": "Идеал Белинского, идеал наш, наша церковь и родительский дом, в котором воспитались наши первые мысли и сочувствия, был западный мир, с его наукой, с его революцией, с его уважением к лицу, с его политической свободой, с его художественным богатством и несокрушенным упованием" {Герцен, XVII, 104.}. Существо "западничества" Белинского, таким образом, заключалось, по Герцену, в ориентации на революционные традиции европейского общественного движения и европейской мысли. Для Герцена Белинский был революционером в самом всеобъемлющем, самом истинном и высоком смысле слова.

Показательно, что в середине шестидесятых годов, между 1862--1869 годами, в русской печати не появляется ни одного произведения мемуарного жанра, специально посвященного Белинскому, хотя формально его имя и не было запретным. В истории России это было еще одно "мрачное семилетие". "Не подлежит никакому спору, что ремесло русского литератора вообще не может похвалиться блестящим прошедшим, - писал в 1868 году Салтыков-Щедрин, говоря о "признаках времени", сравнивая современное "литературное положение" с "положением" русской литературы и русского литератора в сороковые годы.-- Мы все еще помним то время, когда мысль находилась под гнетом столь несомненных ограничений, что читателю потребно было немало усилий и изворотливости, чтобы победить ту темноту и запутанность выражения, на которую осуждено было слово. Это было, конечно, не поощрительно, но, по крайней мере, писатель того времени знал, что у него есть публика, которая ищет его понять, знал, что нет в России того захолустья, в котором бы не бились молодые сердца, не пламенела молодая мысль под впечатлением высказанного им слова. <...> Вспомним Грановского, Белинского и других, которых имена еще так недавно сошли со сцены; вспомним то движение мыслей и чувств, которому было свидетелем современное поколение, вспомним увлечения, восторги, споры..." {М. Е. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в двадцати томах, т. 7. М., 1969, с. 55-56.}

Именно в связи с уроками сороковых годов, с традицией Белинского поднимает Салтыков-Щедрин больную для него, литератора, и для литературы русской тему: "читателя-друга" - понимающего, чувствующего и сочувствующего.

Вспомнить Грановского, Белинского, "людей сороковых годов" - это, очевидно, становилось насущной потребностью современного "литературного положения".

И вот в 1868 году появляется книга младшего брата Н. В. Станкевича, А. В. Станкевича, о Грановском, вызвавшая содержательную полемику в печати. В 1869 году Тургенев публикует новые "Воспоминания, о Белинском", а Писемский роман "Люди сороковых годов". В начале семидесятых годов начинает работать над первой, исчерпывающе для того времени документированной биографией Белинского А. Н. Пыпин.

Эти, а также и другие, весьма, впрочем, неоднозначные, но тем не менее показательные факты свидетельствовали о несомненно повысившемся на рубеже шестидесятых - семидесятых годов интересе к "людям сороковых годов", "старым людям" (Достоевский. Дневник писателя за 1873 год). "Без людей сороковых годов не было бы людей шестидесятых годов, - сказано в статье Н. В. Шелгунова "Люди сороковых и шестидесятых годов", непосредственным поводом для написания которой послужил названный выше роман Писемского.-- Одни вышли из других. Тут преемственность мысли, преемственность прогресса" {Н. В. Шелгунов. Литературная критика. Л., 1974, с. 60.}. Но как только речь заходит о сороковых годах, естественно и необходимо возникает имя Белинского: "Белинский, как умственный барометр, стоит высоко во главе своего времени. По Белинскому мы судим о силе и направлении передовой мысли России сороковых годов, именем Белинского мы зовем эпоху сороковых годов..." {Там же, с. 110.} "Воспоминания о Белинском" Тургенева открывают цикл самых значительных мемуарных произведений о великом критике, своего рода образцов мемуарного жанра, создание и обнародование которых падает главным образом на следующее десятилетие.

Прямой полемикой с приведенным выше герценовским определением идеала Белинского кажется истолкование того же "западнического" идеала критика в "Воспоминаниях о Белинском", хотя, вероятно, Тургенев имел здесь в виду не Герцена, а прямых недругов Белинского, пытавшихся запятнать имя его и дискредитировать его деятельность. Идеал Белинского, писал Тургенев, "был свойства весьма определенного и однородного, хотя именовался и именуется доселе различно: наукой; прогрессом туманностей, цивилизацией - Западом наконец. Люди благонамеренные, но недоброжелательные употребляют даже слово: революция".

Тургенев слова революция не употребляет, он называет Белинского "Отрицателем", прибавляя при этом: "Дело не в имени, а в сущности..." А за несколько лет до этого, в 1862 году, в известном письме к К. Случевскому Тургенев привел как синонимы слова: нигилист; революционер, отрицатель, напомнив при этом своему корреспонденту некоторые черты "истинных отрицателей": Белинского, Бакунина, Герцена, Добролюбова, Спешнева {И. С. Тургенев. Письма, т. IV, с. 380.}. Ряд имен достаточно красноречивый.

Получается, что по сущности следовало бы назвать Белинского революционером. Но Тургенев не решился этого сделать.

Тургенев повторил в "Воспоминаниях...", уточнив ее, мысль о Белинском как центральной натуре: "он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа..."

Заслуга Тургенева - в понимании глубоко национального характера деятельности Белинского. Однако национальный характер "западничества" Белинского, о котором справедливо пишет Тургенев, сильнее всего проявился как раз в революционном демократизме его программы. Деятели русского освободительного движения искали тогда на Западе - с его более передовыми общественными формами, с его развитой политической жизнью, с захватывающей борьбой идей - теории революционного действия, которая была бы правильной и для России, при всех специфических чертах русской революции. По словам В. И. Ленина, "передовая мысль в России <...> жадно искала правильной революционной теории, следя с удивительным усердием и тщательностью за всяким и каждым "последним словом" Европы и Америки в этой области" {В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 41, с. 7--8.}.

Тургенев прошел мимо этой стороны "колоссальной умственной работы, которая совершалась в голове Белинского" {Г. В. Плеханов. Собр. соч., т. XXIII. М.-Л., 1926, с. 220.}. Он не только говорит о будто бы характерных для Белинского "малом запасе познаний", "неусидчивости и неохоте к медленным трудам", но возводит эти "недостатки" в какую-то необходимость, считает их обязательными для "центральной русской натуры".

Вероятно, ответом на такого рода суждения были мемуарные заметки о Белинском В. Ф. Одоевского - человека огромной эрудиции, философа и писателя, - о своеобразии умственного развития Белинского. Правда, В. Ф. Одоевский, типичнейший представитель старой, "классической" дворянской культуры, также склонен преувеличивать "незнание" Белинского. Однако Одоевский справедливо утверждает, что это "незнание" выкупалось поразительным по своей проницательности проникновением в суть философских систем, позволявшим Белинскому стоять во главе самого передового философского движения в России. Вспоминая о своих встречах и спорах с Белинским, В. Ф. Одоевский писал: "Белинский был одною из высших философских организаций, какие я когда-либо встречал в жизни. В нем было сопряжение Канта, Шеллинга и Гегеля, сопряжение вполне органическое, ибо он никого из них не читал <...> Всякий раз, когда мы встречались с Белинским <...> мы с ним спорили жестоко, но я не мог не удивляться, каким образом он из поверхностного знания принципов натуральной философии (Naturphilosophie) развивал целый органический философский мир sui generis. Едва имея понятие о Шеллинге только, Белинский сам собою дошел до Гегеля, ему неизвестного; то есть в Белинском совершился своебытно тот переход, который в философском мире совершился появлением Гегеля после Шеллинга. <...> Развить в себе самом целый ряд философских теорем, развившихся в философской атмосфере мира, не далось бы дюжинному человеку" {"Русский архив", 1874, кн. I, вып. 2, стлб. 339--340.}.

В самом деле, неутомимый духовный труд Белинского явился трудом по выработке, на основе достижений русской и европейской культуры, самобытной, отвечающей задачам русского общественного развития революционно-демократической концепции. И потому демократ-разночинец Белинский стал вождем всего русского освободительного движения сороковых годов.

Мысль Тургенева о Белинском, как центральной натуре, воплощении сути своего народа, была оспорена славянофилами. Почвенническая "Заря" объявила Белинского представителем ложного антинародного знания. "Г-н Тургенев жестоко ошибся, - писал Страхов, - принимая среду, в которой имел успех Белинский, за целый русский народ, он упустил из виду давно уже сделанное и многократно поясненное различие между главной массой русского народа, живущего крепкою своеобразною жизнью, и тем наружным и незначительным слоем нашего общества, который <...> выветрился и оторвался от своего внутреннего ядра, от родной почвы. В этом-то слое, имеющем притязание на образованность, но, в сущности, ложно образованном, так как этому образованию недостает действительных корней, - в этом-то слое и имел успех Белинский" {"Заря", 1869, No 9}.

Подобная же или близкая концепция легла в основу суждений о Белинском, высказанных Достоевским в "Дневнике писателя" за 1873 год, в письмах конца шестидесятых - начала семидесятых, а также, вероятно, в статье "Знакомство мое с Белинским", писавшейся в 1867 году в Германии и Швейцарии и до нас не дошедшей. В то время, когда был написан роман "Бесы", Достоевский с особой антипатией отзывается о Белинском - ему ненавистны идеи критика, поступки, вся его личность. Это тем более вынуждает его заострить свои оценки и суждения о Белинском-революционере.

С точки зрения важнейшей для него проблемы нравственности Достоевский рассматривает и революционные идеи Белинского. Если Белинский отрицает все основы старого мира, то он должен отрицать и христианскую нравственность, единственную моральную "скрепу" этого мира, единственный оплот против натиска индивидуализма и аморализма. Однако идеальное представление Достоевского о христианской нравственности - истинным носителем и хранителем которой представлялся ему русский народ, "почва" - далеко не соответствовало реальному "практическому" смыслу морали христианства, ее социальной роли.

Отрицание христианской нравственности казалось Достоевскому отрицанием самой нравственности.

Между тем Белинский ищет и находит основы иной, новой нравственности, противостоящей как морали смирения и "подставных ланит" (по терминологии Достоевского), так и буржуазному индивидуализму, "грязному эгоизму" - морали "Единственного" Макса Штирнера. (Одно из ценнейших мест "Замечательного десятилетия" Анненкова - изложение мыслей Белинского по поводу книги Макса Штирнера "Единственный и его достояние".)

Отвергая атеистические и социалистические идеи Белинского, Достоевский с проницательностью великого художника, при всей враждебности тона, памфлетности манеры, схватывает важнейшие качества Белинского - цельность, последовательность, темперамент борца, свободу от предрассудков. Белинский страстно желал коренного изменения русской жизни - от социального и политического строя до нравственных принципов, до личных отношений людей. Он, по характеристике Достоевского, был самый торопившийся человек в целой России. Его мучило, почему не сегодня, не завтра произойдет это изменение.

Образ Белинского в "Дневнике писателя" предстает в двух главных аспектах: во-первых, непосредственное художественное изображение и, во-вторых, эмоциональная оценка личности, идей, дела Белинского. Первое - реальный, живой образ критика - для нас, конечно, важнее всего. Однако и второе небезразлично, ведь правда образа, конечно, зависит от оценки и отношения.

Тем больший интерес представляет иначе окрашенный рассказ в "Дневнике писателя" за 1877 год о первой встрече с Белинским, изложение замечательных высказываний критика, в связи с "Бедными людьми", о Достоевском-художнике. У Достоевского уже нет той неприязни, которую он питал к Белинскому всего лишь несколько лет назад. Он признается, что даже и теперь "укрепляется духом", вспоминая эту первую встречу. Изложение здесь не только фактически достоверно, но сделано великим художником, талант которого был так восторженно встречен Белинским. Достоевский хотел бы быть верным Белинскому, верным как художник, как нравственная личность. В этом смысле в своем "старом воспоминании" он верен Белинскому.

Но он, вероятно, подразумевал и другую верность - верность идеям Белинского, его общественному идеалу. В "Дневнике писателя" 1876--1877 годов Достоевский вновь заявил себя приверженцем утопического социализма в духе Жорж Санд, вновь повторил слова, вдохновлявшие его в молодости: "Обновление человечества должно быть радикальное, социальное".

Однако верности революционному духу письма к Гоголю Достоевский не сохранил, хотя связывал в это время свою идеологию с оригинально истолкованной идеологией Белинского. Белинский для него одновременно и революционер и консерватор: революционер по отношению к буржуазному Западу и консерватор по отношению к "русскому миру". "Белинский, например, - сказано в "Дневнике писателя" за 1876 год, - страстно увлекавшийся по натуре своей человек, примкнул, чуть не из первых русских, прямо к европейским социалистам, отрицавшим уже весь порядок европейской цивилизации, а между тем у нас, в русской литературе, воевал с славянофилами до конца, по-видимому, совсем за противоположное. Как удивился бы он, если бы те же славянофилы сказали ему тогда, что он-то и есть самый крайний боец за русскую правду, за русскую особь, за русское начало, именно за все то, что он отрицал в России для Европы, считал басней, мало того: если б доказали ему, что в некотором смысле он-то и есть по-настоящему консерватор, - и именно потому, что в Европе он социалист и революционер? Да и в самом деле оно ведь почти так и было" {Ф. М. Достоевский. Полн. собр. художественных произведений, т. II, М.--Л., 1929, с. 319.}.

Достоевский назвал это свое суждение парадоксом, и оно действительно парадоксально {Впрочем, как ни покажется это на первый взгляд странным, натолкнул Достоевского на такое суждение не кто иной, как народник Н. К. Михайловский, писавший в "Литературных и журнальных заметках" 1873 года, в ответ на главу "Дневника писателя" "Старые люди", буквально следующее: "Экономическое зерно социализма не представляет у нас, в России, учения революционного, так как большинство нашего народа владеет продуктами своего труда и достигает этого при помощи ассоциации - поземельной общины. Между тем совершенно неосновательные показания и рассуждения вроде тех, какие делает г. Достоевский, пугают общество и извращают истину. <...> Революционный в Европе, социализм в России консервативен" ("Отечественные записки", 1873, No 1, "Совр. обозр.", с. 160--161). Вероятно, именно в этих словах Михайловского увидел Достоевский для себя "как бы новое откровение" ("Гражданин", 1873, No 9, 19 февраля, с. 65).}. Достоевский уловил неприятие Белинским "торжествующей" буржуазии; он находил в нем поддержку своим идеям, своей борьбе со всяческой буржуазностью, в особенности с аморальным индивидуализмом. Однако Белинский отрицал именно буржуазный порядок, но никак не "весь порядок европейской цивилизации". Но отрицал он этот порядок, конечно, не во имя славянофильско-почвеннического идеала "русского мира" или народнического идеала поземельной общины. Для него важнее всего была судьба русского народа, восстановление человеческого достоинства русского крестьянина, которое потеряно в "грязи и неволе" ("Письмо к Гоголю"), Белинскому было глубоко чуждо такое узкое представление о социальном или нравственном идеале.

Одним из характерных проявлений возродившегося интереса к идеям и людям сороковых годов был тот большой труд, который взял на себя А. Н. Пыпин, собирая переписку, воспоминания и другие документы, на основе которых и была написана им первая биография Белинского ("Вестник Европы", 1874--1875; отд. изд. 1876).

Многих из "людей сороковых годов", близких в свое время к Белинскому, побудил Пыпин возобновить в памяти образ этого необыкновенного человека, определившего собой лицо "замечательного десятилетия". "Если теперь еще немало людей, некогда более или менее тесно связанных с Белинским и его отношения с которыми еще не могут быть рассказаны вполне, - писал Пыпин Анненкову 14 января 1874 года, - то, с другой стороны, необходимо было бы сохранить живые свидетельства, какие еще могут быть собраны, сберечь воспоминания лиц близких к Белинскому или же вызвать их самих рассказать то, что они знают" {ЛН, 57, 304.}. По настоянию Пыпина Анненков и приступил к написанию воспоминаний "Замечательное десятилетие. 1838--1848", ставших классическим произведением мемуарного жанра. По его же, Пыпина, инициативе записали свои воспоминания о Белинском Гончаров и Кавелин.

Конечно, мемуарное произведение о "замечательном десятилетии" было задумано Анненковым задолго до обращения к нему Пыпина, свидетельством чему служат как ссылки на воспоминания "г. А<нненко>ва" в "Очерках гоголевского периода русской литературы" Чернышевского, так и его же слова из "Заметок о журналах" в мартовской книжке "Современника" за 1857 год: "Г. Анненков, кажется, хочет представить нам целый ряд воспоминаний и биографических этюдов о замечательных людях русской литературы последних десятилетий..." {Чернышевский, IV, 719,}

Однако концепция "Замечательного десятилетия", осмысление опыта сороковых годов в мемуаре Анненкова является итогом уже других, следующих двух десятилетий. "Замечательное десятилетие" пронизано мыслью о непреходящей ценности сороковых годов для русской жизни, русской культуры, русского общества: "Ни деятельность Гоголя, ни деятельность самого Белинского, а также и людей сороковых годов <...> не остались без следа и влияния на ближайшее потомство, да найдут, по всем вероятиям, еще не один отголосок и в более отдаленных от нас поколениях. Это убеждение только и могло вызвать составление настоящих "Воспоминаний", сказано в главе XXIII "Замечательного десятилетия" {Анненков, 253.}. Пожалуй, главный, так сказать, собирательный герой "Замечательного десятилетия" - именно "человек сороковых годов", с характерными, достаточно определенными, при всей своей широте, нравственными и психическими чертами, со столь же характерным кругом философско-эстетических и общественно-политических идей. И самый яркий, самый цельный, самый последовательный среди деятелей сороковых годов - Белинский.

При этом образ Белинского, как и характер десятилетия в целом, освещается в воспоминаниях Анненкова, так сказать, отраженным светом - отраженным от событий и обстоятельств общественно-политического развития России, важным фактором которого было явное и окончательное разделение на рубеже пятого и шестого десятилетий века двух политических принципов, двух миросозерцаний - революционно-демократического и либерального. Анненков времени писания "Замечательного десятилетия" отличается от Анненкова - друга Белинского, одного из активных участников его кружка, отличается прочно сложившейся либеральной общественной позицией, составной частью которой было непонимание современного революционного движения. В этом смысле то время, когда писалось "Замечательное десятилетие", то есть годы семидесятые, с революционным народническим движением, для него - прямая противоположность годам сороковым. Для характеристики миросозерцания Анненкова в конце семидесятых годов представляет интерес его письмо к В. М. Михайлову по поводу чествования Тургенева в Петербурге весной 1879 года. Подробно рассказав об "овации всем обществом коллежскому секретарю из дворян" И. С. Тургеневу, Анненков писал: "Словом, происходит полная реабилитация людей сороковых годов, устранение всех их врагов, публичное признание их заслуг и отдается им глубокий, всесословный и общерусский поклон, даже до земли и до метания. <...> И рядом с этим событием развиваются другие, совсем иного характера. Люди самой последней формации <...> заявляют о своем существовании убийствами, работой кинжалов, револьверов etc. Дело может дойти и до ядов, отрав, арканов и т. д. <...> Может быть, подвиги деток Нечаева, Ткачева е tutti quanti и повернули все общество в сторону старого развития, начинающегося под знаменем искусства, философии и морали, но как бы то ни было, - нынешняя минута в России, может быть, самая важная из всех, какие она переживала в последние 25 лет..." {ИРЛИ, ф. 384, ед. хр. 16.}

Анненков приемлет именно такой путь общественного развития для России - "старое развитие, начинавшееся под знаменами искусства, философии и морали". Три момента в русской истории отвечают его идеалу "старого развития": сороковые годы как начало, исходный пункт, зерно; предреформенный период, завершившийся двумя реформами, - по содержанию своему, для Анненкова, прежде всего гуманными и моральными - крестьянской и судебной; и, наконец, самый конец годов семидесятых с наметившимся, как думал Анненков, поворотом к идеалам "искусства, философии и морали". "Старое развитие, начинавшееся под знаменами искусства, философии и морали", является для Анненкова сутью сороковых годов, основным их содержанием. Поэтому естественно, что умственное движение сороковых годов прямо противоположно для него революционному движению, которое сводится к "подвигам деток Нечаева" (то есть народовольцев). И в "Замечательном десятилетии", так же как в цитировавшемся письме, революционерам приписывается "жажда скорых расправ, внезапных потрясений и простора для личной мести". Эти особенности позднейшего миросозерцания Анненкова явно отразились в концепции "Замечательного десятилетия" и освещении идей и личности Белинского. Герценовскому образу Белинского-революционера в мемуарах Анненкова противопоставляется образ Белинского-моралиста, Белинского - "эстетика по преимуществу". "Ясно, что как проповедь, так и все намерения Белинского <...> скорее можно назвать консервативными в обширном смысле слова, чем революционными <...> Ни одно из его увлечений, ни один из его приговоров, ни в печати, ни в устной беседе, не дают права узнавать в нем <...> любителя страшных социальных переворотов, свирепого мечтателя, питающегося надеждами на крушение общества, в котором живет. <...> У Белинского не было первых элементарных качеств революционера и агитатора, каким его хотели прославить, да и прославляют еще и теперь люди, ужасающиеся его честной откровенности и внутренней правды всех его убеждений; но взамен у него были все черты настоящего человека и представителя сороковых годов..." Главная, или, как пишет Анненков, "очень крупная", его черта состояла "в особенном понимании искусства как важного элемента, устроивающего психическую сторону человеческой жизни и через нее развивающего в людях способность к восприятию и созданию идеальных представлений". Кажется странным, что Анненков, "нравственный участник", по его собственным словам {Анненков, 531.}, создания письма к Гоголю, превратил его автора в "эстетика по преимуществу". Впрочем уже Салтыков-Щедрин, анализируя роман Гончарова "Обрыв", нашел ключ к уяснению позиции "либерала сороковых годов", не сумевшего сделать решающий шаг от либерализма к демократизму, от абстрактной, хотя и гуманной постановки вопросов к их действительному разрешению: "...было время, когда, конечно, и просто щегольская фраза, проникнутая либеральным духом, уже сама по себе представляла благо и выражала борьбу; но теперь и арена действия, и самый характер борьбы изменились, а этого-то именно и не поняли деятели сороковых годов" {М. Е. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в двадцати томах, т. 9. М., 1970, с. 68.}.

Нельзя забывать, что мир мемуарного произведения, казалось бы, существующий лишь в одном времени - в том времени, в котором живут его герои и общающийся с ними будущий мемуарист, - то есть в прошлом, на самом деле этот мир, его окраска, его освещение обусловлены иным временем, временем самого воспоминания и его литературного воплощения. Поэтому "образ автора" в мемуарном произведении сложен, сочетает в себе разные, накладывающиеся друг на друга лики, возникает на скрещении времен.

Богатейший материал анненковских воспоминаний, по-видимому, фиксировавшийся по горячим следам событий, во многих случаях противостоит или существует независимо от позднейшей умозрительной трактовки (содержащей, впрочем, некоторое рациональное зерно - но лишь как отпор "ненавистникам" Белинского из лагеря охранителей). Анненков подробно, обстоятельно, со знанием дела рисует картину идейного движения, идейной борьбы сороковых годов. Интерес к передовым общественным теориям, к социальной, политической, идейной жизни России и Европы привел его к знакомству и дружеским отношениям с людьми, которые стояли во главе освободительного и революционного движения эпохи. Тесное общение с Белинским, встречи и переписка с Марксом, искренняя попытка понять их идеи - все это не могло пройти бесследно: никто из мемуаристов лучше его не мог передать внутреннюю историю передового направления русской общественной мысли сороковых годов (можно вспомнить изображение Соколовских споров 1845 года, работы Белинского над письмом к Гоголю, изложение мыслей Белинского о философии Штирнера). Впрочем, с Анненковым можно согласиться в том, что Белинский - моралист, но его мораль - это мораль истинного революционера, открывателя новых путей для общества, для науки, для искусства. Можно с ним согласиться и в том, что Белинский - человек сороковых годов, но такой, который, как был уверен Салтыков-Щедрин, примкнул бы "к дальнейшему движению мысли и начал разрабатывать жизненные вопросы на той реальной почве, на которую выводило <...> неумолимое время..." {М. Е. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в двадцати томах, т. 9. М., 1970, с. 68.}

* * *

Ромен Роллан недаром создавал свои "героические биографии". Горький недаром основал удивительную, теперь уже многотомную библиотеку "Жизнь замечательных людей"...

Человечество испытывает нравственную потребность хранить в памяти великие, всегда живые образы своих духовных вождей - как урок, как источник надежды и мужества...

Один из родников, питающих эту память потомства, - конечно, воспоминания современников... "Кроме той массы идей, которые он в течение своей недолгой карьеры пустил в обращение, которыми мы и за нами наши дети будут пользоваться, не всегда даже связывая их с первоисточником, - кроме стольких-то печатных томов и страниц, - писал Короленко, - Белинский завещал нам еще цельный, живой образ, который останется навсегда, наряду с лучшими созданиями гениальнейших поэтов" {В. Г. Короленко. Собр. соч. в десяти томах, т. 8. М., 1955, с. 8.}.

Во многих воспоминаниях о Белинском, в особенности написанных замечательными художниками или талантливыми беллетристами, как Герцен, Тургенев, Гончаров, Достоевский, И. Панаев, Анненков, кроме достоверных свидетельств, важных для биографии критика, есть и нечто большее - мы находим в них именно этот "цельный, живой образ" - образ великого мыслителя-борца, великого человека. Мы видим Белинского, слышим его горячую, взволнованную речь, сочувствуем его страданиям и радостям, разделяем его негодование.

"Это был человек, - пишет Тургенев, - среднего роста, на первый взгляд довольно некрасивый и даже нескладный, худощавый, с впалой грудью и понурой головой. <...> Лицо он имел небольшое, бледно-красноватое, нос неправильный, как бы приплюснутый, рот слегка искривленный, особенно когда раскрывался, маленькие частые зубы; густые белокурые волосы падали клоком на белый, прекрасный, хоть и низкий лоб. Я не видал глаз более прелестных, чем у Белинского. Голубые, с золотыми искорками в глубине зрачков, эти глаза, в обычное время полузакрытые ресницами, расширялись и сверкали в минуты воодушевления; в минуты веселости взгляд их принимал пленительное выражение приветливой доброты и беспечного счастья. <...> Смеялся он от души, как ребенок..."

Правда, в этом портрете, как и вообще в воспоминаниях Тургенева, есть некоторый оттенок идилличности, "успокоенности". Страстность, горячность натуры Белинского, революционный темперамент как бы затушевываются Тургеневым. Позднее, в ответ на возражения А. Н. Пыпина, Тургенев счел необходимым сказать об "огне", который "никогда не угасал в нем <Белинском>, хотя не всегда мог вырваться наружу". В 1875 году, в письме к Ю. Вревской, Тургенев опять вспомнил об этом "огне": он сравнивает с Белинским Салтыкова-Щедрина, возмущенного выпадами Соллогуба против революционной молодежи: "Салтыков взбесился, обругал его <Соллогуба>, да чуть с ног не свалился от волнения: я думал, что с ним удар сделается... Он мне напомнил Белинского" {Тургенев. Письма, XI, 139.}.

"В этом застенчивом человеке, в этом хилом теле, - писал Герцен, - обитала мощная, гладиаторская натура; да, это был сильный боец! <...> он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль". Герцен показывает, как полемизировал Белинский, как он умел уничтожить противника своей страстной и неумолимой логикой.

Такова была реакция Белинского на любой факт произвола, невежества, обскурантизма. Социальная несправедливость возмущала его: он переживал всякое проявление ее как оскорбление, нанесенное ему лично. Анненков вспоминал: "Почти ни минуты покоя и отдыха не знала его нравственная природа до тех пор, пока болезнь окончательно не сломила его. Самые тихие дружеские беседы чередовались у него с порывами гнева и негодования, которые могли быть вызваны первым анекдотом из насущной жизни или даже рассказом о каком-либо диком обычае иной, очень далекой страны". Редкой художественности изображения достигает Анненков, воссоздавая картину трех дней работы Белинского над знаменитым письмом к Гоголю.

В спорах о французской революции Белинский сразу понял Робеспьера, стал горячим сторонником революционеров-монтаньяров. "Надобно было видеть, - рассказывал И. И. Панаев, - в эти минуты Белинского! Вся его благородная, пламенная натура проявлялась тут во всем блеске, во всей ее красоте, со всею своею бесконечною искренностью, со своей страшной энергией, приводившей иногда в трепет слабеньких поклонников Жиронды".

Незабываема гениально воспроизведенная Достоевским страстная речь Белинского во славу подлинного художника, наделенного драгоценным даром видеть истину.

Через все воспоминания проходит образ Белинского как человека, личное общение с которым оставило неизгладимый след не только в памяти, но и в жизни мемуаристов. Анненков писал в "Замечательном десятилетии", что "люди в его присутствии чувствовали себя лучше и свободнее от мелких помыслов, уходили от него с освеженным чувством и добрым воспоминанием, какого бы рода ни велась с ним беседа. Говоря фигурально, к нему всегда являлись несколько по-праздничному, в лучших нарядах, и моральной неряхой нельзя было перед ним показаться, не возбудив его негодования, горьких и горячих обличений".

Годы близости с Белинским были для многих русских общественных деятелей, мыслителей, художников годами, определившими весь их дальнейший жизненный и творческий путь. "Моя встреча с Белинским была для меня спасением", - говорил, в передаче А. Панаевой, Некрасов.

Белинский глубоко любил своих друзей, и друзья платили ему "горячею защитою его против враждебной ему стороны". Страстная, искренняя и в то же время простодушная, бесхитростная натура Белинского привлекала сердца самых разных людей.

"Как я любил и как жалея я его в эти минуты!" (то есть минуты горячего спора, когда ярче всего проявлялась духовная мощь Белинского и сказывалась его физическая слабость, его болезнь), - писал Герцен ("Былое и думы"). "Белинский был особенно любим..." - вспоминал Некрасов ("Медвежья охота"). Некрасов, свидетельствовал Достоевский в "Дневнике писателя", "благоговел перед Белинским и, кажется, всех больше любил его во всю свою жизнь". О своей первой встрече с Белинским в 1845 году сам Достоевский через тридцать лет после этой встречи писал: "Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю ее каждый раз с восторгом".

Это преклонение перед нравственной силой и истинно человеческими качествами Белинского, перед его служением искусству как делу огромной общественной и национальной важности сохранилось на всю жизнь у большинства друзей и соратников критика.

Воспоминаний о Белинском написано сравнительно немного (мемуары о Толстом, например, исчисляются сотнями). Однако некоторые из них или по литературным достоинствам, или по богатству содержащихся в них фактов не имеют себе равных в русской мемуарной литературе, как, скажем, воспоминания Герцена или Анненкова. Каждое из этих воспоминаний, при всей субъективно-эмоциональной окраске, дает свою долю истины, и в меру этой истинности мы и ценим его. Сопоставляя воспоминания, изучая их в связи с другими сохранившимися документами, на фоне статей и переписки Белинского, учитывая угол зрения мемуариста, мы различаем в нарисованном авторами образе подлинный облик Белинского.

Так предстает перед нами замечательная личность "неистового Виссариона" - во всем величии гениального критика, общественного деятеля, русского человека сороковых годов прошлого столетия...

К. Тюнькин

Вернуться на предыдущую страницу

"Проект Культура Советской России" 2008-2010 © Все права охраняются законом. При использовании материалов сайта вы обязаны разместить ссылку на нас, контент регулярно отслеживается.