Ю. Манн. Белинский В. Г. - часть 1

Вернуться на предыдущую страницу

Известен рассказ И. Панаева - в ту пору начинающего писателя - о том, какое впечатление произвела на него первая большая статья Белинского. Открыв как-то последний номер "Молвы", Панаев бросил взгляд на статью с оригинальным названием "Литературные мечтания. Элегия в прозе", принялся ее читать - и не смог уже оторваться. "Новый, смелый, свежий дух ее так и охватил меня. "Не оно ли, - подумал я, - это новое слово, которого я жаждал, не это ли тот самый голос правды, который я так давно хотел услышать?"

Своим впечатлением Панаев поспешил поделиться с М. Языковым, в ту пору также начинающим литератором. "Языков пришел в такой же восторг, как я, и впоследствии, когда мы прочли всю статью, имя Белинского уже стало дорого нам" {И. Панаев. Литературные воспоминания. М.-Л., Гослитиздат, 1950, с. 108.}.

Так происходило знакомство читающей России - молодой России - с Белинским. Это знакомство может быть охарактеризовано более поздним откликом Аполлона Майкова: "Вдруг налетела буря Белинского..." {"Достоевский. Статьи и материалы". Пб., 1924, с. 270.}. Здесь передана не только сила впечатления от его критики, но и сам момент внезапности и неотвратимости.

Тут нужно установить, что же особенно потрясло современников, в чем увидели они "новое слово". Увы, их свидетельства, сами по себе, не дают исчерпывающего ответа. Что-то очень важное, но, очевидно, казавшееся само собою разумеющимся, словно оставлено между строк. И мы должны поэтому внимательно сопоставить исторические свидетельства, вдуматься в них, почувствовать саму литературную ситуацию начала 30-х годов прошлого века.

На поставленный выше вопрос - о новизне "слова" Белинского - можно, конечно, ответить и не мудрствуя лукаво: дескать, все дело в глубине его мысли, в энергии, в актуальности, в неразрывной связи с действительностью и т. д. (нередко мы так и отвечаем). И разумеется, это будет правильный ответ, но уж слишком общий, применимый к любому великому критику, да и к любому великому мыслителю. А важно ведь именно понять, как проявились эти качества Белинского конкретно - в каких именно литературных теориях, суждениях о писателях, оценках.

Панаев вспоминал, что его особенно поразило то место статьи Белинского, где говорилось о вреде "литературного идолопоклонства", о "детском благоговении к авторитетам". Между тем мысль эта для русского читателя не была уж такой неожиданной. Сегодня, спустя полтора века, мы можем отдать должное русской критике 20-х - начала 30-х годов, довольно строгой, порою даже пристрастной к отечественным писателям. Кажется, никогда еще не было свергнуто так много литературных кумиров, не выражалось столь сильно критическое отношение к авторитетам, как в это время. Вот наудачу несколько примеров.

Ровно за десять лет до "Литературных мечтаний" Кюхельбекер в знаменитой статье "О направлении нашей поэзии, особенно лирической..." напал на мечтательную, уводящую от жизни музу Жуковского; заодно досталось и "недозревшему Шиллеру", которому критик противопоставил "великого Гете" и "огромного Шекспира". Позднее Н. Полевой произнес строгий суд над И. Дмитриевым, бывшим еще в те годы, по выражению дореволюционного исследователя Н. Котляревского, "литературной иконою". Не говорим уже о Надеждине, развернувшем настоящее критическое наступление на русских, а заодно и западноевропейских романтиков.

Само выражение "у нас нет литературы", ставшее своеобразным лейтмотивом критической элегии Белинского, имело уже свою историю. Впервые этот горький вывод был сделан Бестужевым в статье 1825 года и затем на разные лады повторялся другими критиками. "Будем беспристрастны и сознаемся, что у нас еще нет полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы", - писал, например, И. Киреевский в "Обозрении русской словесности за 1829 год".

Почему же, говоря о борьбе Белинского с "кумиропреклонением", современники склонны были почти забыть об аналогичных усилиях его предшественников? Потому, прежде всего, что эти усилия не отличались достаточной последовательностью. Вместо поверженных кумиров критика выдвигала новые, подчас не более достойные. В результате принятая иерархия художественных ценностей отличалась редкой пестротой и, так сказать, разностильностью.

Приведу характерную дневниковую запись Кюхельбекера, относящуюся к 1835 году. "Марлинский человек - высокого таланта... У нас мало людей, которые могли бы поспорить с ним о первенстве. Пушкин, он и Кукольник - надежда и подпора нашей словесности: ближайший к ним - Сенковский, потом Баратынский" {В. К. Кюхельбекер. Дневник. Л., изд-во "Прибой", 1929 с. 235}. Вот она, элита русской литературы, в представлении одного из ее самых требовательных критиков: Пушкин, Марлинский, Кукольник - звезды первой величины; чуть-чуть слабее - Сенковский; Баратынский идет вслед за Сенковским...

На этом фоне отбор Белинского, благодаря его взыскательности и тонкому вкусу, казался как бы произведенным впервые. Из только что упомянутых имен уцелело лишь одно имя - Пушкин, причем против ослепительно яркой славы Марлинского Белинский выступил в критике первым, а против Кукольника - одним из первых. И общая картина ценностей в русской литературе как-то неожиданно поредела и упорядочилась. "В самом деле, Державин, Пушкин, Крылов, Грибоедов - вот все ее представителя; других покуда нет, и не ищите их", - говорилось в заключение "Литературных мечтаний". Произведенный Белинским суд был строг, подчас неоправданно строг: так, среди развенчанных им авторитетов (но причинам, о которых мы скажем ниже) оказался Баратынский. Но в непоследовательности и половинчатости критика упрекнуть уже было невозможно. И то, что им было оставлено, - действительно осталось навсегда.

Однако дело не только в строгости и последовательности отбора, но и в воплотившихся в нем общественных настроениях. И до Белинского было так, что в борьбе против литературных авторитетов угадывались те или другие социальные симпатии. Но никогда еще эти симпатии не приобретали столь откровенно демократической окраски, никогда еще борьба за изменение иерархии художественных ценностей не была в такой мере борьбой против ценностей, признанных официально.

До Белинского отчетливо выразились демократические симпатии в деятельности Надеждина, что было подчеркнуто уже псевдонимом, литературной маской последнего. Против могущественных авторитетов дерзнул выступить не кто иной, как "экс-студент Никодим Надоумко", ютящийся где-то в крохотной каморке на Патриарших прудах, среди незнатного и небогатого люда. (Фигуру этого славного бойца, причем именно в его демократическом обличье, Белинский намеренно оживил в "Литературных мечтаниях", указывая тем самым на своего ближайшего предшественника: "И кто же был нашим разочарователем, нашим Мефистофелем? Кто явился сильною, грозною реакциею и гораздо поохладил наши восторги?", и т. д.) Однако, поскольку, сражаясь с литературными "матадорами", Надеждин нарочито смешивал оригинальничанье со всяким отступлением от традиции, от правил, то есть, по его представлениям, с опасным вольномыслием, то круг замыкался - и критик в борьбе за новое выступал как бы от имени идеи порядка, то есть уже утвержденного старого. Характерное переплетение демократических настроений с откровенно консервативными и монархическими, что было свойственно в ту пору далеко не одному Надеждину!

Демократизм Белинского опять-таки последовательнее и, хочется сказать, чище. "У нас... царствует в литературе какое-то жалкое, детское благоговение к авторитетам; мы и в литературе высоко чтим табель о рангах и боимся говорить вслух правду о высоких персонах... И добро бы еще это было вследствие убеждения! Нет, это просто из нелепого и вредного приличия или из боязни прослыть выскочкою, романтиком". Тут многозначительно само построение фраз, сама лексика (все слова в цитате подчеркнуты Белинским). Литературная знаменитость уподобляется в общественном представлении обладателю крупного чина, "высокой персоне", а шкала художественных ценностей - табели о рангах (красноречив присоединительный союз "и": "мы и в литературе высоко чтим табель о рангах"; то есть о жизни и говорить не приходится). Поэтому и признание художественных авторитетов - это не столько дело убеждения, сколько соблюдения декорума, "приличия", а выступающий против них - есть "выскочка", то есть в некотором роде бунтовщик. Спустя много лет Белинский писал о грудной доле людей, осмеливающихся идти против течения: общество награждает их "за добродетель справедливости и неподкупности эпитетами беспокойного человека, ябедника, разбойника и пр. и пр." (письмо к Кавелину от 7 декабря 1847 г.). Речь здесь идет о "справедливости" в ее прямом, социальном выражении, однако неподкупную прямоту и демократизм Белинского читатель почувствовал с первых его статей, еще под покровом как будто чисто литературной борьбы с авторитетами.

Наконец, аффект первых выступлений критика был предопределен еще одним проявлением его последовательности и прямоты. Тут нужно сказать об отношении Белинского к ведущей тенденции в русской литературной мысли тех лет.

Примерно к середине 20-х годов прошлого века, первоначально в лоне романтической критики, а затем все более отклоняясь от нее, у нас развилось сильное философское течение. Его представители: Веневитинов, Надеждин, ранние И. Киреевский и В. Одоевский и другие - поставили своей целью создание всеобъемлющей философской теории искусства. Вопросы стиля или жанров (например, судьба романа или повести в русской литературе начала 30-х гг.) интересовали их постольку, поскольку в них отражалось общее состояние искусства и развитие человеческого общества. Иначе говоря, они не довольствовались определением литературы со стороны систематических правил риторики или поэтики, но стремились найти место и принципы развития искусства в общей целостности мироздания. На языке идеалистов, какими были все представители данного течения, это означало развить знание об искусстве в "лице самой идеи" (выражение Гегеля), что имело далеко идущие последствия. Самым важным было то, что утверждалось гносеологическое понимание искусства как особой формы познания идеи, устанавливалась система движения искусства, вытекающая из развития идеи (мирового духа) и состоящая из ряда художественных стадий или периодов (смена "классической", "романтической" и современной - синтетической - форм).

Белинский, начавший критическую деятельность в "Телескопе" и "Молве", в изданиях Надеждина, самого крупного у нас представителя философской тенденции, логически должен был стать его преемником. И он действительно очень многое перенял от Надеждина в отношении философских интерпретаций искусства. Но перенял оригинально, на свой лад. Причем в ранний период деятельности Белинского критическое отношение его к философскому течению выразилось сильнее, чем во второй половине 30-х годов. Уже к 1836 году, к концу того периода, который охватывается настоящим томом, картина стала меняться...

В чем проявилась эта оригинальность? С одной стороны, всем памятны страницы "Литературных мечтаний", посвященные жизни идеи: "Весь беспредельный, прекрасный божий мир есть не что иное как дыхание единой вечной идеи..." и т. д. Это настоящий вдохновенный гимн мирозданию в диалектическом единстве и многообразии его связей. В соответствии с этим и искусство понимается Белинским как "выражение великой идеи вселенной в ее бесконечно разнообразных явлениях". А нравственную жизнь идеи, борьбу между добром и злом, любовью и эгоизмом Белинский сравнивает с противоборством в физическом мире "силы сжимательной и расширительной", что также должно быть понято в контексте философских идей времени. Надеждин любил повторять, что "всякая... жизнь слагается из двух противоположных элементов, из двух противоборствующих сил, кои назовем (пожалуй) именами, заимствованными из природоучения, назовем: движением и материею, светом и тяжестью, силой центробежной и силой центростремительной" {Надеждин, с. 401.}. В свою очередь, ближайший источник этой мысли - учение Шеллинга о противоречиях в "Я", ставшее одним из краеугольных камней диалектики в классическом немецком идеализме.

Но с другой стороны, автор "Литературных мечтаний" не хочет начинать свое обозрение издалека, с "прелюдии о литературе средних и новых веков"; он отказывается "толковать даже и о блаженной памяти классицизме и романтизме". В этом демонстративном самоограничении не только насмешка над Марлинским, с его появившимся незадолго перед тем пространным литературным обозрением "от яиц Леды" до Н. Полевого (см. ниже, прим. 27 к "Литературным мечтаниям"). В какой-то мере здесь содержится вызов и Надеждину, и всей русской философской эстетике. Ведь практиковавшиеся ею обширные экскурсы в древнюю и средневековую эпохи обосновывали историко-философскую сторону системы, то есть последовательное движение классической, романтической и новейшей форм в мировом искусстве. Только после соответствующего обоснования критик считал себя вправе обратиться к литературе русской, которой посвящались лишь заключительные страницы работы. (Так, в частности, строилась и диссертация Надеждина "О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической", где из десяти печатных листов текста русской литературе посвящено заключительных шесть-семь страниц.) Белинский же прямо от философских посылок своей статьи переходит к состоянию отечественной литературы ("...начну прямо с русской"), отведя ей столько места, сколько, пожалуй, еще не отводил ни один обозреватель. Различие не только количественное, но и принципиальное! Белинский насытил философскую систему практическим духом, строго подчинив некоторые общие установки философской эстетики конкретному и подробному отчету о движении новой русской литературы и образования, начиная с Петровской эпохи. Это было замечено самыми проницательными современниками. Анненков писал, что статья Белинского "произвела необычайное впечатление, как первый опыт ввести историю самой культуры нашего общества в оценку литературных периодов" {Анненков, с. 139.}. Григорьев говорил, что "Литературные мечтания" - ни более ни менее как ставили на очную ставку всю русскую литературу со времен реформы Петра..." {Григорьев, с. 158.}. А это было равносильно тому, что вся русская литература ставилась "на очную ставку" с еще не бывалыми по строгости требованиями, которые должны были ее поднять на другой, новый уровень. Так в последовательности суждений Белинского предощущался расцвет русской литературы 30-40-х годов, упрочение в ней новых реалистических тенденций.

Вернуться на предыдущую страницу

"Проект Культура Советской России" 2008-2010 © Все права охраняются законом. При использовании материалов сайта вы обязаны разместить ссылку на нас, контент регулярно отслеживается.