В. Г. Белинский. Статьи о народной поэзии - СТАТЬЯ III

Вернуться на предыдущую страницу

Поэзия всякого народа находится в тесном соотношении с его историею: в поэзии и в истории равным образом заключается таинственная психея народа, и потому его история может объясняться поэзиею, а поэзия историею. Мы разумеем здесь внутреннюю историю народа, которою объясняются внешние и случайные события в его жизни. Но как есть народы, существовавшие только внешним образом, то их поэзия может служить не объяснением их истории, а только объяснением ничтожества их истории. Источник внутренней истории народа заключается в его "миросозерцании", или его непосредственном взгляде на мир и тайну бытия {60}. Миросозерцание народа выказывается прежде всего в его религиозных мифах. На этой точке, обыкновенно, поэзия слита с религиею, и жрец есть или поэт, или истолкователь мифических поэм. Естественно, эти поэмы самые древнейшие. В век героизма поэзия начинает отделяться от религии и составляет особую, более независимую область народного сознания. За героическим периодом жизни народа следует период гражданской и семейной жизни. На этой точке поэзия делается вполне самостоятельною областию народного сознания, переходит в действительную жизнь, начинает совпадать с прозою жизни, из поэмы становится романом, из гимна песнию; тогда же возникает и драма, как трагедия и комедия. В последнем периоде поэзия из естественной, или народной, делается художественною. Если же народ, пережив мифический и героический период своей жизни, не пробуждается к сознанию и переходит не в гражданственность, основанную на разумном развитии, а в общественность, основанную на предании, и остается в естественной бессознательности семейного быта и патриархальных отношений, - тогда у него не может быть художественной поэзии, не может быть ни романа, ни драмы.

Эпопею его составляют сказка и историческая песня, которой характер, по большей части, опять-таки сказочный. Сравнение казацких малороссийских песен с русскими историческими песнями лучше всего подтверждает нашу мысль:

характер первых- поэтически-исторический; характер вторых, как мы увидим далее, чисто сказочный, и притом больше прозаический, чем поэтический.

Лирическая поэзия всякого, хоть бы и гражданского, но еще не сознавшего себя общества состоит только в песне - простодушном излиянии горя или радости сердца, в тесном и ограниченном кругу общественных и семейных отношений. Это или жалоба женщины, разлученной с милым сердца и насильно выданной за немилого и постылого, тоска по родине, заключающейся в родном доме и родном селе, ропот на чужбину, на варварское обращение мужа и свекрови. Если герой песни мужчина, тогда - воспоминание о милой, ненависть к жене, или ропот на горькую долю молодецкую, или звуки дикого, отчаянного веселия - насильственный мгновенный выход из рвущей душу тяжелой тоски. Таково, по большей части, содержание всех русских народных песен. Это содержание почти всегда одно и то же; разнообразия и оттенков чувства нет, а мысль вся заключается в монотонном и простодушном чувстве. Такая поэзия лучше самой истории свидетельствует о внутреннем быте народа, может служить меркою его гражданственности, поверкою его человечности, зеркалом его духа. Такая поэзия нема и бесполезна для людей чуждой нации и понятна только для того народа, в котором родилась она, - подобно бессвязному лепету младенца, понятному и разумному только для любящей его матери.

В мифической и героической поэзии народа заключается субстанция его духа, по которой, как по данному факту, можно судить о том, чем будет народ, что и как может из него развиться впоследствии. Здесь слова "что" и "как" показывают историческую судьбу народа: так, например, мы увидим ниже, что из памятников русской народной поэзии можно- доказать великий и могучий дух народа... Вся наша народная поэзия есть живое свидетельство бесконечной силы духа, которому надлежало, однако ж, быть возбуждену извне. Отсюда понятно, почему величайший представитель русского духа - Петр Великий, совершенно отрывая свой народ от его прошедшего, стремясь сделать из него совсем другой народ, все-таки провидел в нем великую нацию и не вотще пророчествовал о ее великом назначении в будущем. Отсюда же понятно, почему величайший и по преимуществу национальный русский поэт - Пушкин воспитал свою музу не на материнском лоне народной поэзии, а на европейской почве, был приготовлен не "Словом о полку Игоревом", не сказочными поэмами Кирши Данилова, не простонародными песнями, а Ломоносовым, Державиным, Фонвизиным,

Богдановичем, Крыловым, Озеровым, Карамзиным, Дмитриевым, Жуковским и

Батюшковым - писателями и поэтами подражательными и нисколько не национальными, за исключением одного Крылова, которого басни, будучи национальными, все-таки не суть вполне самобытное явление, ибо их образцы найдены Крыловым не в народной поэзии, а у француза Лафонтена {61}. Такова естественная поэзия всех славянских племен: богатая чувством и выражением, она бедна содержанием, чужда элементов _общего_, и потому не могла сама собою развиться в художественную поэзию. Если русские, и, может быть, еще чехи, могут гордиться несколькими великими или примечательными поэтическими именами, - они первоначально обязаны этим соприкосновенности своей истории к истории Европы и усвоенным у Европы элементам жизни. Прочие славянские племена - болгары, сербы, далматы, иллирийцы и другие остались при одной народной поэзии, которая бессильна возвыситься на степень художественной.

Что же касается до малороссиян, то смешно и думать, чтоб из их, впрочем прекрасной, народной поэзии могло теперь что-нибудь развиться: из нее не только ничего не может развиться, но и сама она остановилась еще со времен

Петра Великого; двинуть ее возможно тогда только, когда лучшая, благороднейшая часть малороссийского населения оставит французскую кадриль и снова примется плясать тропака и гопака, фрак и сюртук переменит на жупан и свитку, выбреет голову, отпустив оселедец, - словом, из состояния цивилизации, образованности и человечности (приобретением которых Малороссия обязана соединению с Россиею) снова обратится к прежнему варварству и невежеству. Литературным языком малороссиян должен быть язык их образованного общества - язык русский. Если в Малороссии и может явиться великий поэт, то не иначе, как под условием, чтоб он был русским поэтом, сыном России, горячопринимающим к сердцу ее интересы, страдающим ее страданием, радующимся ее радостию. Племя может иметь только народные песни, но не может иметь поэтов, а тем менее великих поэтов: великие поэты являются только у великих наций, а что за нация без великого и самобытного политического значения? Живое доказательство этой истины в Гоголе: в его поэзии много чисто малороссийских элементов, каких нет и быть не может в русской; но кто же назовет его малороссийским поэтом? Равным образом, не прихоть и не случайность заставили его писать по-русски, не по-малороссийски, но глубоко разумная внутренняя причина, - чему лучшим доказательством может служить то, что на малороссийский язык нельзя перевести даже "Тараса Бульбу", не только "Невского проспекта". Правда, содержание "Тараса Бульбы" взято из сферы народной жизни, но в нем автор не был поглощен своим предметом: он был выше его, владычествовал над ним, видел его не в себе, а перед собою, и потому во многих местах его рассказа заметен его личный взгляд, его субъективное воззрение; эти-то места и нельзя передать на малороссийское наречие, не опростонародив, так сказать, не омужичив их, - не говорим уже о том, что вся повесть, исключая разговоров действующих лиц, написана литературным языком, каким никогда не может быть язык малороссийский, сделавшийся теперь провинциальным и простонародным наречием {62}.

Мы сказали, что племя или даже народ, еще не пробудившийся из естественного состояния к самосознанию, может иметь только народные поэмы и песни, но .не может иметь поэтов, а тем более - великих поэтов. Истина этого положения доказывается самыми фактами. Кроме греков, которые по причинам, изложенным нами во второй статье, не могут служить примером, когда дело идет о чисто народной (в смысле естественной, непосредственной) поэзии, - кроме греков, у всех народов или мало известны, или и совсем не известны творцы народных произведений; но везде сам народ является их творцом. Разумеется, всякое отдельное народное произведение было обязано своим началом одному лицу, которое, с горя или с радости, вдруг запело его; но, во-первых, это лицо, сочинив, или, говоря его собственным языком, сложив песню, само не знало, что оно - поэт, и смотрело на свое дело не как на дело, а скорее как на безделье от нечего делать; во-вторых, песня, переходя из уст в уста, претерпевала много изменений, то увеличиваясь, то убавляясь, то улучшаясь, то искажаясь, смотря по степени присутствия или отсутствия поэтического чувства в певших ее. Если у народа нет письмен, - его поэтические произведения по необходимости хранятся в народной памяти и изустно передаются от поколения к поколению; если у народа есть письмена, - его поэтические произведения опять-таки хранятся в памяти и живут в "устах его, потому что народ, не возросший до самопознания, почитает унижением для высокого искусства писания заниматься "пересыпаньем из пустого в порожнее", то есть поэзиею. Так по крайней мере было на Руси, хотя и не так было даже у восточных народов - индусов, арабов, персов, китайцев и других. Какие бы ни были причины этого явления, но автором русской народной поэзии является сам русский народ, а не отдельные его лица, - и скудная сокровищница его произведений состоит большею частию из бесчисленных вариантов слишком немногих текстов {63}. Обратимся к ним и начнем с эпических произведений.

Эпические поэмы бывают трех родов: _космогонические_ и _мифические_, в которых выражается непосредственное воззрение народа на происхождение мира, религиозные и философические созерцания; _сказочные_, в которых видна особенность народной фантазии и которые составляют эхо баснословно-героического быта младенчествующего народа, и _исторические_, в которых хранятся поэтические предания об исторической жизни народа, уже ставшего государством. Первых, то есть _космогонических_ и _мифических_, у нас нет почти совсем, а если б что в этом роде и нашлось со временем, так едва ли стоит внимания. Причина очевидна: мифология, всех славян вообще, особенно северо-восточных, играла в их жизни слишком незначительную роль.

Одно слово великого князя киевского могло в один день и навсегда уничтожить наше язычество {64}. Его подданные как будто чувствовали, что не из чего хлопотать и не за что стоять, а все люди уж так созданы, что из ничего и не бьются. Одна уже мысль Владимира послать послов во все земли для узнания чужих вер достаточно указывает на отсутствие всякого своего верования, которое имело бы какую-нибудь субстанциальную действительность. Хотя г. Сахаров в своей книге "Сказания русского народа" и сильно восстает против

Гизеля, Попова, Чулкова, Глинки и Кайсарова за искажение славяно-русской мифологии; но его, впрочем энергическое, восстание доказывает только, что совершенно не из чего и не за что было восставать. Г-н Сахаров признает истинными славянскими богами только тех, о которых упоминается в хронике

Нестора, а в ней упоминается, и то вскользь, мимоходом, только о семи богах (Перуне, Волосе, Даждьбоге, Стрибоге, Семергле, Хрсе и Мокоше), почти без всякого объяснения их значения, атрибутов, обрядов богослужения и пр. Г-н

Сахаров ожидает от будущих трудов наших археологов великих открытий и пояснений касательно славянской мифологии: что касается до нас, мы ровно ничего не ожидаем, по самой простой причине: археология прекрасная наука, но без данных, без фактов, она решительно ни к чему не служит, потому что, как ни мудрите, а из ничего не добьетесь ничего... Итак, этот предмет в сторону - на нет и суда нет; а если когда что найдется, так мы тогда и поговорим.

Древнейший памятник русской народной поэзии в эпическом роде есть, без сомнения, "Слово о полку Игореве". Хоть известно несколько сказок, в которых упоминается о великом князе Владимире Красном солнышке, о его знаменитых богатырях - Добрыне, Илье Муромце, Алеше Поповиче и пр., но эти сказки явно сложены в гораздо позднейшее время, после татарского владычества: в них нет ни малейшего признака язычества, которое, каково бы оно ни было, не могло же не отразиться хоть внешним образом в современной ему эпохе, когда христианство еще не успело утвердиться в народе. В этих же сказках незаметно ни малейшей смеси языческих понятий с христианскими. Мало этого: дух и тон этих сказок явно отзываются новейшим временем, когда Русь была уже переплавлена горнилом татарского ига в единое государство. Какая-то прозаичность в выражении, простонародность в чувствах и поговорках царствует в этих сказках. Ничего этого нет и тени в "Слове о полку Игореве": это произведение явно современное воспетому в нем событию и носит на себе отпечаток поэтического и человечного духа Южной Руси, еще не знавшей варварского ярма татарщины, чуждой грубости и дикости Северной Руси. В "Слове" еще заметно влияние поэзии языческого быта; изложение его более историческо-поэтическое, чем сказочное; не отличаясь особенною стройностию в повествовании, оно отличается благородством тона и языка. Понятно, как некоторым, - могла прийти в голову мысль, что это произведение есть подделка вроде Оссиановых поэм: {65} в нем боярыни не пьют зелена вина, не бьют друг друга; нет площадных выражений, нет чудовищных образов, нет признаков тех грубо мещанских обычаев, которыми преисполнен сборник Кирши Данилова.

"Слово о полку Игореве" подало повод к жестокой войне между нашими археологами и любителями древности: одни видят в нем дивное произведение поэзии, великую поэму, благодаря которой нам нечего завидовать "Илиаде" греков; другие отвергают древность его происхождения, видят в нем позднейшее и притом поддельное произведение; третьи не видят в "Слове" никакого поэтического достоинства {66}. Что касается до нас, мы решительно не согласны ни с теми, ни с другими. "Слово о полку Игореве" так же похоже на "Илиаду", как славяне его времени на греков, а Игорь и Всеволод на Ахилла и

Патрокла. Певца "Слова" так же нельзя равнять с Гомером, как пастуха, прекрасно играющего на рожке, нельзя равнять с Моцартом и Бетховеном. Но тем не менее это - прекрасный, благоухающий цветок славянской народной поэзии, достойный внимания, памяти и уважения. Что же касается до того, точно ли "Слово" принадлежит XII или XIII веку {67}, и не поддельно ли оно - об этом странно и спрашивать: на подобные вопросы сама поэма лучше всего отвечает, и вольно же скептикам судить о ней по разным внешним соображениям, а не на основании самой поэмы!

Очень жаль, что, имея "Слово о полку Игореве" вполне, мы должны читать его отрывками, потому что многие места его искажены писцом до бессмыслицы, а некоторые темны потому, что относятся к таким современным обстоятельствам, которые вовсе непонятны для русских XIX века {68}. Да и притом, кто поручится, что в единственной найденной рукописи "Слова" не пропущены целые места? Кому случалось читать в рукописях ходячие по рукам поэмы Пушкина, тот не будет удивляться искажению "Слова" каким-нибудь безграмотным и невежественным писцом XIV-го или XV-го века {69}. Если по одному из подобных списков надо было восстановить через два столетия текст, например, хоть "Кавказского пленника", то восстановитель принужден был бы отказаться от такого несовершимого подвига. А что бессмыслицы и темноты "Слова о полку

Игореве" принадлежат не его автору, а писцу - неопровержимым доказательством этому служат поэтические красоты в подробностях и интерес целого повествования поэмы. Но восстановить текста нет никакой возможности: для этого необходимо иметь несколько рукописей, которые можно было бы сличить.

Хоть наши любители русской старины не только пытались объяснить и переводить сомнительные места в поэме, но и остались в уверенности, что успели в этом, однако ж мы тем не менее должны отказаться от мысли видеть в "Слове" полное и целое сочинение. Для доказательства справедливости нашей мысли приводим здесь значительную часть бессмыслиц и темнот.

Помняшеть бо пръвых времен усобице; тогда пущашеть 10 соколов на стадо лебедей который дотечаше, то преди песнь пояше, старому Ярославу, храброму

Мстиславу, иже зареза Редедю пред пълки касожьскыми, красному Романови

Святъславличю {70}.

В первом издании 1800 года "Слова о полку Игореве" это место переведено так: "Памятно нам по древним преданиям, что, поведан о каком-либо сражении, применяли оное к десяти соколам, на стадо лебедей пущенным: чей сокол скорее долетал, тому прежде и речь {71} начиналася, либо старому Ярославу, либо храброму Мстиславу, поразившему Редедю перед полками косожскими, или красному Роману Святославличу". Очевидно, что это перевод произвольный, основанный на неудачной догадке, - перевод мысли, которой нет в тексте; к тому же в этом переводе нет логического смысла, хотя и есть смысл грамматический {72}. Шишков, переделавший "Слово" в реторическую поэму наподобие "Гонзальва Кордуанского" или "Кадма и Гармонии" {73}, объясняет это место с большею основательностию, но все-таки произвольно, - и если в его переводе есть смысл, зато текст все-таки остается без смыслу. Вот его перевод: "Из древних преданий известно нам, каким образом _славные во бранях князья и полководцы_ решали состязание свое о преимуществе. Десять мужей выезжали на чистое поле, каждый с соколом в руке; они пускали их на стадо лебединое: чей сокол скорее долетал, тот и первенство одерживал, тому и песнь воспевалася, либо старому Ярославу, либо храброму Мстиславу, поразившему Редедю пред полками косожскими, либо благозрачному Роману

Святославичу".

Тогда Игорь възре на светлое солнце и виде от него тьмою вся своя вой прикрыты...

Перевод: "Тогда взглянул он на солнце светлое и, увидев мраком покрытое все войско свое, произнес..." {74} Шишков: "Но Игорь пребывает непоколебим в намерении своем; не устрашает его _грозное чело нахмуренной природы_..."

Текст стоит перевода, и переводы стоят текста!..

Спала князю умь похоти, и жалость ему знамение заступи, искусити Дону великаго.

Перевод: "Пришло князю на мысль пренебречь худое предвещание и изведать счастья на Дону великом". Шишков совершенно изменил это место, переделав его в высокопарную шумиху слов и фраз {75}.

Солнце ему тъмою путь заступаше.

Перевод: "Солнце своим затмением преграждает путь ему". Шишков:

"Помрачась, мешало ему идти". Если так переводить, то, конечно, нет на свете бессмыслицы, которой бы нельзя было перевести и ясно и красноречиво...

О русская земле! уже _не_ шеломенем еси.

Перевод: "О русские люди! уже вы _за_ шеломянем". Шишков переводит так же {76}.

Дети бесови _кликом поля прегородиша_, а храбрые русицы прегородиша чрвленными щиты.

Перевод: "Бесовы дети _оградили стан свой криком_, а храбрые _россияне_ багряными щитами". Шишков: "Нечестивые чада устремляются на них с воплем:

храбрые россы противопоставляют им щиты свои". В последнем переводе есть смысл; но где ж он в подлиннике? {77}

Бориса же Вячеславлича слава на суд приведе; и на канину зелену паполому постла, за обиду Олгову храбра и млада князя.

Перевод: "Бориса же Вячеславича слава на суд привела; он положен (?) на конскую попону зеленую за обиду молодого храброго князя Олега". Шишков совсем выпустил это место, вероятно, по невозможности объяснить, зачем именно клали князя на конскую попону... {78}

С тоя же Каялы Святоплъкъ _повелея_ отца своего междю угорьскими иноходцы к святей Софии к Киеву.

В книге г. Сахарова в этом месте слово "повелея" заменено словами "повезе я".

Перевод: "С той же Каялы вел Святополк войска отца своего сквозь венгерскую конницу в Киев ко святой Софии". Шишков совсем выпустил это место, и не мудрено: в нем нет и тени даже грамматического смысла: что такое "повелея"? - тут нет смыслу. Что такое "повезе я"? - То же самое - бессмыслица. О _войске_ и помину нет в тексте. Притом, неужели "угорьскии иноходци" - точно венгерская конница, кавалерия? {79}

Тогда по русской земли ретко ратаеве _кикахуть_.

Перевод: "И в русской земле редко веселие земледельцев раздавалось" - это перевод наудачу: что значит слово "кикахуть" и было ли такое слово? {80}

Убуди _жирня_ времена.

Перевод: "Разбудила времена _тяжкие_". Почему же здесь Слово "жирня" переведено словом "тяжкие"? {81}

За ним кликну Карна и Жля, поскочи по русской земли, смагу мычючи в пламяне розе.

Перевод: "Воскликнули тогда Карна и Жля и, прискакав в землю русскую, стали томить и огнем и мечом". Опять не перевод, а произвольное толкование!

{82}

Чръпахуть ми синее вино с _трудом_ смешено.

В переводе сказано "с ядом смешанное"; а где же доказательства, что здесь _труд_ значит _яд_? {83}

Всю нощь с вечера _босуви_ врани взграяху.

Что такое "босуви"? {84}

Уже тресну нужда на волю.

Перевод: "Уже насилие восстало на вольность" {85}.

А уже не вижду власти сильнаго и богатаго и много вой брата моего

Ярослава с черниговскими _былями_ (?), с могуты (?), и с татраны (?), и с шельбиры (?), и с топчакы (?), и с ревугы (?), и с ольберы (?). Тии бо бес щитов с засапожникы кликом плъкы побеждают, звонячи в прадеднюю славу.

Не приводим перевода: он так же ясен, как и текст {86}.

Великому хръсови влъком путь прерыскаше.

Об этой фразе сам Шишков сказал: "Невразумительно!" {87}

Игорь спит, Игорь бдит.

Перевод: "Игорь лежит, Игорь _не_ спит"... {88}

Можно б было и еще столько же привести необъяснимых темнот и бессмыслиц; но довольно и этих, чтоб читатели могли судить, до какой степени можно наслаждаться в целом "Словом о полку Игореве". Тем не менее все темноты и бессмыслицы мы приписываем не "Слову", а рукописи и ее писцу, ибо неестественно допустить бессмыслицы в пьесе, отличающейся смыслом в целом и поэтическими красотами в частностях. Чтоб произнести суд над поэтическим достоинством этой поэмы, нам должно изложить ее содержание.

Автор "Слова" начинает обращением к слушателям, обещая им песню по "былинам своего времени, а не по замышлению Бояню: Боян бо вещий, аще кому хотяше песнь творити, то растекашется мыслию по древу, серым вълком по земли, шизым орлом под облакы". Это указание на Бонна очень любопытно:

значит, был человек, прославившийся песнями. Наши литераторы и пииты доброго старого времени (которое, впрочем, очень недавно было еще новым) сделали из

Бонна нарицательное имя вроде _минстреля, трувера, трубадура, барда_ и, обрадовавшись этому, начали прославлять процветание богатой русской литературы до XII века. Но из "Слова" ясно видно, что Боян имя собственное, принадлежавшее одному лицу, вероятно, жившему во времена язычества или вскоре по его падении, которое было вместе и падением поэзии, с тех пор ставшей на Руси бесовскою потехою, "пересыпаньем из пустого в порожнее".

Частые обращения певца Игорева к Бонну, - обращения, исполненные энтузиазма и благородных поэтических образов, не допускают никакого сомнения в существовании этого Бонна, "соловья старого времени". Конечно, это не был

Гомер своего рода, как думал Шишков {89}, ни даже что-нибудь похожее на творца "Илиады"; но после похвал даровитого автора "Слова" нельзя не сожалеть искренно о том, что время и невежество истребили песни Бонна, который "своя вещиа пръсты на живая струны вскладаше - они же сами князем славу рокотаху".

"Почнем же, братие, повесть сию от старого Владимера до нынешнего

Игоря", - говорит певец, - и начинает совсем не с старого Владимира, а прямо с Игоря, "иже истягну умь крепостию своею и поостри сердца своего мужеством, наплънився ратнаго духа, наведе своя храбрые плъки на землю половецькую за землю русскую". Хочу, сказал он своей дружине, переломить с вами, _русици_, копье на земле половецкой, хочу либо положить свою голову, либо _испить шеломом Дону_. Не буря занесла соколов чрез поля широкие - то летят стадами галици {галки.} к Дону великому: тебе бы воспеть это, внук Велесов, Боян вещий! Кони ржут за Сулою, гремит слава в Киеве; трубы трубят в Новеграде, веют знамена {В подлиннике: "Стоять стязи в Путивле".} в Путивле; Игорь ждет милого брата Всеволода. И молвил ему буйтур {_Буйтур_ составлено из слов _дикий_ (буй) и _вол_ (тур); по основательному замечанию Шишкова, вероятно, из "буйтура" впоследствии произошло слово "богатырь" {90}.} Всеволод: "Един ты брат у меня, един _свет светлый_, о Игорь! оба мы Святославичи! Седлай ты, брате, своих борзых коней, а мои давно готовы для тебя и стоят оседланы у Курска. А куряне мои в метании стрел искусны, под звуком труб они повиты, концем копья вскормлены, пути им ведомы, овраги знаемы, луки у них натянуты, колчаны отворены, сабли изострены; сами скачут, как серые волки в поле, ища себе чести, а князю славы". Тогда Игорь-князь вступил в златое стремя и поехал по чистому полю.

За сим следует темное и нескладное (вследствие искажения текста писцом) описание грозных предвещаний природы. "Орлы клектом сзывают зверей на трупы, лисицы лают на багряные щиты воинов. Дружина Игорева уже за шеломенем. День меркнет, свет зари потухает, мгла покрывает поля, засыпает _щекот славий_, умолкает говор галичий". Очевидно, что весь этот отрывок, поневоле сокращенный нами, по причине искажения текста, в первобытном подлиннике полон высоких красот поэзии. Сколько можно чувствовать, несмотря на искажение, есть что-то зловещее, фантастическое в изображении грозно настроившейся природы, особенно в этом клекте орлов, сзывающем зверей на кровавый пир, и в лае лисиц на багряные щиты воинов.

Поутру _русичи_ потоптали поганые полки половецкие и, рассыпавшись, словно стрелы, по полю, помчали красных девиц половецких, а с ними злато, и паволоки, и драгие оксамиты; япончицами и кожухами начали мосты мостить по болотам и _грязевым местам_ и всякими узорочьями половецкими. Червленый стяг, белая хоругвь, багряная челка, серебряное древко храброму

Святославичу. Дремлет в поле храброе гнездо Олегово - далеко залетело оно; не родилось оно на обиду ни соколу, ни кречету, ни тебе, черный ворон, поганый половчанин!

На другой день, вельми рано, появляется свет кровавой зари, идут с моря черные тучи, хотят закрыть четыре солнца, блещут синими молниями; быть грому великому, литься дождю стрелами с Дону великого; поломаться тут копьям, притупиться тут саблям о шеломы половецкие, на реке Каяле, у Дону великого.

Се ветры, внуки Стрибожии, веют с моря стрелами на храбрые полки Игоревы; земля звучит, реки мутно текут; мглою поля покрываются; знамена голос дают, половцы идут от Дона и от моря, и ото всех сторон. Русские полки отступили.

Яр туре Всеволод! стоишь ты на борони {91}, прыщешь на врагов стрелами, булатными мечами гремишь о шеломы их. Куда ни бросишься ты, туре, золотым шеломом своим посвечивая, там лежат поганые головы половецкие, и _поскепаны_ калеными саблями оварские шеломы от тебя, яр тур Всеволод! Что ему раны, когда забыл он и почести, и жизнь, и город Чернигов, и золотой престол отеческий, и свычаи и обычаи своей милой _х_о_ти_, прекрасной Глебовны!

(Здесь певец делает отступление, обращаясь к смутам и междоусобиям прежних времен и не находя в них ни одной битвы, которая могла бы сравниться с битвою Игоря и Всеволода с половцами.)

С утра до вечера, с вечера до света летят стрелы каленые, звучат сабли о шеломы, трещат копья булатные в поле незнаемом, среди земли половецкой.

Черная земля под копытами костьми была посеяна, а кровию полита; возросла на ней беда для земли русской. Что мне звенит рано перед зарею? Игорь полки поворачивает: жаль бо ему милого брата Всеволода. Билися день, билися другой: на третий день к полудню пали знамена Игоревы. Тут разлучилися братья на береге быстрой Каялы. Недостало тут вина кровавого; тут и кончили пир храбрые русичи: сватов попоили, да и сами легли за землю русскую.

Поникла трава от жалости, и дерево к земле преклонилось от печали.

(Здесь опять следует небольшое отступление, состоящее в жалобах на междоусобия. Все эти отступления особенно интересны как свидетельство, что поэма современна воспетому в ней событию.)

О, далеко залетел ты, сокол, гоня птиц к морю: а Игорева храброго полку уже не воскресити! Тогда взревели Карна и Жля и ринулись в русскую землю с огнем и мечом. Всплакались жены русские, приговаривая: уже нам своих милых лад ни мыслию взмыслити, ни думою вздумати, ни очами узрети; а золота и сребра не возвратити! Взстонал тогда, братие, Киев тугою, а Чернигов напастьми; тоска разлилася и _печаль жирна_ потекла по земле русской; а князи сами на себя крамолу ковали...

(Здесь снова жалобы на междоусобия; воспоминание, как сильны были прежде князья русские, как громили они землю половецкую, как страшен был половцам великий князь киевский Святослав Грозный, отец Игоря и Всеволода.)

Немци и венедици, греци и морава поют славу Святославлю, _кают_ {_хают_, порицают.} князя Игоря, "иже погрузи жир во дне Каялы, реки половецкий, русского злата насыпаша". Святославу-родителю приснился дурной сон. "В Киеве, на горах, в сию ночь одевали меня (говорит он боярам) черным покровом, на тесовой кровати. Наливали мне синего вина, _с трудом смешанного_; высыпали мне на лоно из пустых колчанов нечистые раковины с крупным жемчугом и неговали меня; а в моем златоверхом тереме все доски без перекладины {В тексте: "Уже дьскы без _кнеса_ в моем тереме злотовръсем".}.

Всю ночь с вечера каркали враны". И отвечали бояре князю: "Печаль одолела ум наш, княже; слетели бо два сокола с золотого престола отеческого поискати града тьмутораканского либо испити шеломом Дону, и тем соколам обрублены крылья саблями нечестивых, и сами они попались в путы железные. Темно стало на третий день: два солнца померкли, оба багряные столбы погасли, а с ними и молодые месяцы - Олег и Святослав - тьмою заволоклися. На реке на Каяле тьма свет покрыла: по русской земле рассыпались половцы, как из леопардова логовища. Раздаются песни красных девиц _готских_ на берегу синего моря; звеня русским золотом, воспевают они время Бусово, лелеют песнь Шароканову {Намек на какой-нибудь удачный набег на землю русскую {92}.}. Тогда великий

Святослав изронил слово злато, с слезами смешано, и молвил: "О, сыны мои,

Игорь и Всеволод! не вовремя вы начали добывать мечами землю половецкую, а себе славы искать. Нечестно ваше одоление, неправедно пролита вами кровь вражеская. Сердца ваши из крепкого булата скованы, а в _буести_ закалены.

Того ли ожидал я от вас серебряной седине моей? Уже не вижу я власти сильного и богатого брата моего, Ярослава, и его дружины великой! Они и без щитов, кликом одним врагов побеждали, гремя славою предков. Не говорили они:

предстоящую славу сами похитим, а прошедшею с другими поделимся. А диво ли, братие, старому помолодети? Когда сокол в мытех бывает, то высоко гонит птиц и не даст гнезда своего в обиду. Но то горе, что мне князья не в пособие; время все переиначило.

(Непонятно то, что тотчас же следует за сим местом; есть ли это продолжение речи князя Святослава или тут поэт начинает говорить от себя?

{93} Все это место состоит в жалобах на "усобицу", как причину настоящих бедствий, и в воззвании к современным князьям, которые, по своему разъединению, уже не в силах подать помощь плененному Игорю. Воззвание начинается с князя Всеволода):

Великий князь Всеволоде! не помыслишь ли ты прилетети издалеча постоять за златой престол отеческий? Ты можешь Волгу раскропить веслами, а Дон шеломами вычерпать. Когда ты был здесь, _чага_ (?) ходила бы {94} по ногате, а _кощей_ по резани {Ногата и резань - самые мелкие монеты того времени {95}.}. Ты можешь посуху стреляти живыми ше<ре>ширами {Ше<ре>ширы - вероятно, название какого-нибудь военного орудия.} {96} - удалыми сыновьями

Глебовыми. И ты, буй Рюрик и Давыд, не вы ли плавали в крови по шеломы золоченые? Не ваша ли храбрая дружина рыкает подобно волам, израненным саблями калеными в поле незнаемом? Вступите, государи, в стремена златые, за обиду нашего времени, за землю русскую, за раны Игоря, _буего_ Святославича!

А ты, Ярослав, осмосмысл {97} галицкий! высоко сидишь ты на своем златокованом престоле, подпер ты горы угорские своими полками железными, заградил ты путь королю, запер ворота к Дунаю, меча _бремена_ (?) {98} за облаки, творя суд до Дуная! Гроза твоя по землям течет, отворяешь ты врата киевские, с отчего престола стреляешь в салтанов далеких! Стреляй, господине, в Кончака, кощея поганого, за землю русскую, за раны Игоря, _буего_ Святославича! А ты, буй Роман и Мстислав, храбрая мысль носит ваш ум на дело. Высоко плаваете на дело в буести, словно соколы ширяяся на ветрах, стремяся и птицу одолеть в буести! У вас латы {В тексте: _папорзи_ {99}.}

железные под шлемами латинскими; от них потряслася земля и многие страны ханские. Литва, ятваги, деремела и половцы повергли перед вами свои копья {В тексте: _сулици_.} и главы свои преклонили под ваши мечи булатные!..

{Пропущено целое место, которого никак нельзя понять, а следовательно, и перевести {100}.} Заградите в поле путь своими острыми стрелами, за землю русскую, за раны Игоря, буего Святославича! Уже Сула не течет струями серебряными ко граду Переяславлю, и Двина болотом идет к грозным половчанам под кликами поганых. Един лишь Изяслав, сын Васильков, позвенел своими острыми мечами о шеломы литовские; помрачил славу деда своего, да и сам поблек под червлеными щитами, на кровавой траве, от литовских мечей. Не захотел скончаться на одре и рек самому себе: "Дружину твою, княже, крылья птиц приодели, а звери кровь полизали!" Не было тут с ним брата Брячислава, ни брата Всеволода: один он изронил жемчужную душу из храброго тела, чрез златое ожерелье. Уныли голоса, поникло веселие. О, Ярослав и все внуки

Всеслава! поникнуть знаменам вашим, вложить вам в ножны свои мечи поврежденные; отстали вы от славы дедовской! Вы, своими крамолами, начали наводить нечестивых на землю русскую, на жизнь Всеславову. Когда прежде бывало насилие от земли половецкой?

(Здесь следует опять совершенно непонятное место, которое выписываем в подлиннике: "На седьмом веце Трояни върже Всеслав жребий о девицю себе любу.

Тъй клюками подпръся о кони, и скочи к граду Кыеву, и дотчеся стружием злата стола киевскаго. Скочи от них (_от кого_?) лютым зверем в плъночи из Бела града, обесися сине мгле, утр же воззни стрикусы (?) отвори врата Новуграду, расшибе славу Ярославу, скочи влъком до Немиги с Дудуток". По всем вероятиям, темнота этого места происходит сколько от описок в рукописи, столько и оттого, что тут не описывается, а только намекается на обстоятельство слишком современное, а потому всём известное в эпоху певца "Слова" {101}. Всеслав, о котором идет речь, вероятно, был удалец из удальцов, и все это место есть поэтическая апофеоза, в духе того времени, его подвигов, отличавшихся удальством и быстротою. _Клюки_, которыми он _подперся о кони_, могут означать не костыли, необходимые для хромого, а название какого-нибудь прибора для верховой езды. Что же касается до "седьмого веку Трояни" - _Троянов_ век и _Троянова_ земля очень часто упоминаются в "Слове", и еще никто не объяснил их значения {102}. Хотя все последующее за выписанным нами в тексте местом также непонятно в историческом значении, однако понятно, за исключением одной фразы, по смыслу и полно необыкновенной поэзии):

На Немиге снопы стелют головами, молотят цепами булатными, на току жизнь кладут, веют душу от тела. Кровавые береги Немиги не травою засеяны:

засеяны они костьми русских сынов. Всеслав-князь людей судил, князьям города раздавал, а сам по ночам волком рыскал от Киева до Курска и Тьмутаракани.

Ему в Полоцке рано зазвонили заутреню у святой Софии; а он в Киеве звон слышал. Хотя и вещая душа была в его _друзе_ (?) теле {103}, но и он часто от бед страдал. Про него-то вещий Бонн сложил сей разумный припев: _ни хитру, ни горазду, ни птицю горазду, суда божиа не минути_! О, стонать тебе, земля русская, вспоминая прежние времена и прежних князей! Того старого

Владимира нельзя было пригвоздить к горам киевским...

Ярославнин голос раздается рано поутру:

Полечу я по Дунаю зегзицею, омочу бобровый рукав в Каяле-реке, отру князю кровавые раны на _жестоцем_ теле его!

Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, _аркучи_:

О ветер, о ветер! зачем, _господине_, так сильно веешь? Зачем на своих легких крыльях мчишь ханские стрелы на воинов моей _лады_? Или мало для тебя гор, чтобы веять под облаками, лелеючи корабли на синем море? Зачем, _господине_, развеял ты мое веселие по ковыль-траве?

Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, _аркучи_:

О Днепр пресловутый! ты пробил каменные горы сквозь землю половецкую, ты лелеял на себе ладьи Святославовы до стану Кобякова: _взлелей_ же, господине, мою _ладу_ ко мне, чтобы не слала я к нему по утрам слез моих на море.

Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, _аркучи_:

Светлое и пресветлое солнце! всем и красно и тепло ты: зачем, _господине_, простер горячий луч свой на воинов моей лады, в безводном поле жаждою луки им сопряг, печалию им колчаны затянул?

Прыснуло море в полуночи; идут смерчи мглами: князю Игорю бог путь кажет из земли половецкой на землю русскую, к златому престолу отчему.

Погасла заря вечерняя: Игорь испит и не спит. Игорь мыслию поля мерит от великого Дону до малого Донца. Конь готов с полуночи: Овлур свистнул за рекою, чтоб князь догадался. Уже нет там князя Игоря. Застонала земля, зашумела трава, всколебалися вежи половецкие; а Игорь-князь горностаем бросился к тростнику и гоголем на воду; вскочил на борзого коня, и соскочил с него _босым_ (?) волком, и побежал к лугу Донца, и полетел соколом под облаками, избивая гусей и лебедей на завтрак, обед и ужин. Когда Игорь соколом летит, тогда Влур волком бежит, отрясая с себя росу холодную; ибо истомили они своих борзых коней. И молвил Донец: "Княже Игорю, не мало для тебя величия, а Кончаку нелюбия, а русской земле веселия!" И молвил Игорь:

"О Донче! не мало тебе величия, что ты лелеял князя на волнах, постилал ему зелену траву на своих _серебряных_ берегах, одевал его теплыми мглами под сению зеленого дерева, стерег меня и гоголем на воде, и чайками на струях, и чернядями {104} на ветрах. Не такова, примолвил он, река Стугна: дурна струя ее, пожирает чужие ручьи и разбивает струги о берег. Юноше князю Ростиславу затворил Днепр берега темные. Плачется мати Ростислава по юноше князе

Ростиславе. Уныли цветы от жалости, и древо с тугою к земле преклонило".

По следу Игореву ездит Гзак с Кончаком. Тогда враны не каркали, галицы помолкли, сороки не стрекотали; ползая по сучьям, только дятлы тектом путь к реке кажут, соловьи веселыми песнями свет поведают. Молвит Гзак Кончаку:

"Когда сокол к гнезду летит, то соколенка {Относится к сыну Игоря, оставшемуся в плену.} расстреляем своими стрелами золочеными". Молвит Кончак к Гзаку: "Когда сокол к гнезду летит, то опутаем соколенка красною девицею".

И сказал Гзак Кончаку: "Если опутаем его красною девицею, то не будет у нас ни соколенка, ни красной девицы, и почнут нас птицы бить в поле половецком".

Сказал Боян: тяжко голове без плеч, худо телу без головы, а русской земле без Игоря. Солнце светится на небеси, а Игорь-князь в русской земле.

Девицы поют на Дунае. Вьются голоса через море до Киева. Игорь едет по

Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы, поют песнь старым князьям, а потом молодым. Пета слава Игорю Святославичу, буйтуру Всеволоду, Владимиру Игоревичу. Да здравствуют князи и дружина, поборающие за христиан на неверные полчища! Князьям слава, дружине аминь!

{105}

-----

Мы хотели было ограничиться только изложением содержания "Слова о полку

Игореве", и, чтоб некоторым образом заставить его говорить за себя, хотели только местами выписывать самые характеристические выражения и самые оригинальные образы; но против нашей воли до того увлеклись его красотами, что, вместо голого содержания, представили читателям полный по возможности перевод. Думаем, что читатели не посетуют на нас за это: "Слово о полку

Игореве" играет в нашей литературе роль какого-то невидимки; публика слышит о нем самые противоречащие мнения, которых поверить ей нет возможности. При- чина очевидна: не у всякого станет терпения и охоты прочесть искаженный подлинник, писанный языком столь устаревшим, что он по своей устарелости требует гораздо больше труда, нежели сколько в состоянии доставить наслаждения, исполненный непонятных слов и оборотов, сомнительных, темных, а часто и бессмысленных мест. Переводы же не дают о нем верного понятия, потому что переводчики хотели переводить его все - от слова до слова, не признавая в нем непереводимых мест. Некоторые из них просто пересочиняли его и свои собственные, весьма неинтересные изделия {106} выдавали за простодушную и поэтическую повесть старых времен. Мы же, во-первых, исключили из нашего перевода все сомнительное и темное в тексте, заменив такие места собственными замечаниями, необходимыми для связи разорванных частей поэмы; а в переводе старались удержать колорит и тон подлинника, а для этого или просто выписывали текст, подновляя только грамматические формы, или между новыми словами и оборотами удерживали самые характеристические слова и обороты подлинника. И потому наш перевод может дать довольно близкое понятие о "Слове" и вместе с тем даст читателю возможность поверить наше мнение об этом примечательном произведении народной поэзии древней Руси.

Мы не считаем за нужное доказывать, что "Слово о полку Игореве" отличается неподдельными поэтическими красотами, оно исполнено наивных и благородных образов: мы для того {107} и включили его в нашу статью, чтоб не толковать о том, что дважды два - четыре. Читайте и судите сами; если не понравится, нам нечего делать с этим: кому само дело не говорит за себя тем уж не помогут толкования. Между читателем и критиком необходимо должно существовать нечто вроде симпатии, нечто вроде заранее заключенного условия о том, что хорошо и что худо; иначе они не будут понимать друг друга. Дело критика не доказывать, поэтическое или непоэтическое такое-то произведение:

подобный вопрос решается непосредственным чувством читателя, а не доказательствами критики; дело критика - показать не поэтическое достоинство, а степень поэтического достоинства в данном произведении, его идею, полноту, оконченность. На этот счет мы не обинуясь скажем, что "Слово о полку Игореве" отличается неподдельными красотами выражения; что, со стороны выражения, это - дикий полевой цветок, благоухающий, свежий и яркий.

Но в поэтических произведениях выражение еще не составляет всего: все заключается в идее, и выражение по той мере возвышает достоинство произведения, по какой в нем высказывается идея. В "Слове о полку Игореве" нет никакой глубокой идеи. Это больше ничего, как простое и наивное повествование о том, как князь Игорь с удалым братом Всеволодом и с своей дружиною пошел на половцев, сперва разбил их, а потом сам был разбит наголову, попался в плен, из которого, наконец, удалось ему ускользнуть.

Беспрестанные обращения к междоусобиям князей, или намеки на них, также составляют содержание и, сверх того, исторический фон поэмы. Источником исторического произведения поэзии может быть только история народа, и произведение в той только степени может отличаться глубокою идеею, в какой полна "общим содержанием" жизнь народа. Времена междоусобий с первого взгляда могут показаться самым поэтическим периодом в русской истории; но если глубже и пристальнее заглянете в сущность и значение этого времени, то увидите, что в нем не было никаких элементов, которые могли бы дать поэзии содержание; там были только элементы для поэзии чувства и выражения, по общему закону - где жизнь, там и поэзия. Есть резкое различие между поэзиею души человеческой и поэзиею общества человеческого, поэзиею историческою:

первая существует и у диких племен; вторая только у народов, играющих великую роль на арене всемирно-исторического развития человечества. И потому "Слово о полку Игореве" не только нейдет ни в какое сравнение с "Илиадою", но даже и с поэмами средних веков вроде "Артура и рыцарей Круглого стола".

Для пояснения этой мысли {108} сравните жизнь Западной Европы средних времен с жизнию Руси в XII веке: какая разница! В феодализме заключалась идея; удельная система, по-видимому, была случайностию, порождением естественных, патриархальных понятий о праве наследства. Феодализм вышел из системы завоевания: целый народ двигался на завоевание другого народа; покорив его, основывался, делался оседлым на завоеванной земле. Так как у завоевателя личную силу давало не рождение, а храбрость и заслуга, то избранный главою войска брал себе часть завоеванной земли, а все остальное делил на участки между своими сподвижниками. Отсюда произошли бесчисленные следствия, без сознания которых не может быть объяснена даже современная нам история

Европы. Сподвижники главного вождя, получив свои участки, естественно, смотрели на него не как на своего властелина, а как на старшего товарища по оружию, во всем прочем равного им, и почитали себя вправе по собственному произволу смотреть на него как на друга или как на врага и, сообразуясь с этим, становиться к нему в приязненное или неприязненное отношение. Простые воины, не получившие участков, поступали на жалованье к своим патронам, а не властелинам, - селились на их земле и платили им за то военного службою:

образовался класс вассалов - свободных воинов, не рабов. Завоеванный же народ, по праву завоевания, делался собственностию, рабом завоевателя, кроме, разумеется, людей высшего сословия, которым политика завоевателей предоставляла равные права, на условии покорности. Из этого положения возникала борьба, результатом которой было разумное развитие. Завоеванный народ, питая ненависть к завоевателю, образовывал собою самостоятельный элемент государственной жизни, - и борьба не переставала ни на минуту. Когда же языки обоих народов сливались в один язык, а оба народа в один народ, тогда элемент завоевателя образовался в аристократию, элемент завоеванного - в низший класс общества, и из борьбы возникали, с одной стороны - натиск утвержденных временем исключительных прав, с другой - упругий отпор, или оппозиция. Отличительное свойство идеи таково, что она не стоит на одном месте, не является ни на минуту чем-то особенным, определившимся, оторванным от прошедшего и будущего, но беспрестанно движется, из старого рождая новое.

Право аристократии сперва было не чем иным, как правом сословия, справедливо гордившимся высокостию своих чувств, благородным образом мыслей, и не без основания почитавшим себя вправе с презрением смотреть на низкую чернь, как на предназначенную от природы для низких нужд жизни. Возникновение городов и среднего сословия было первым шагом к изменению этих отношений. Еще прежде завязалась борьба между государями и феодалами, борьба, бывшая не случайностию, а естественным результатом положения дел, и необходимая для сформирования государства в единое политическое тело. Монархизм нашел себе естественного союзника в городах, города - в монархизме, и оба они стали грудью против рыцарства, до тех пор, пока рыцарство, переродившееся в аристократию, или вельможество, снова не явилось естественным союзником монархизма, и только в другом виде, но все прежним врагом и среднего сословия и народа.

Мы потерялись бы во множестве элементов, из которых слагается европейская жизнь, которые все вышли из одного источника и суть не что иное, как единая, бесконечно развивающаяся, вечно движущаяся из самой себя идея.

Нет ни тени этого в древней русской жизни. Удельная система была точь-в-точь то же самое, что помещичья система: отец-помещик, умирая, разделяет поровну своих крестьян между своими сыновьями. В России не было завоевания, и потому одинокий элемент народной жизни, не сшибаясь в борьбе с другим элементом, лишен был возможности развития. Что ни говорят господа скандинавоманы и сколько трактатов ни пишут они, но, вопреки всем их обветшалым доказательствам, если Русь и призвала иноземных властителей княжити и володети, - кто бы ни были эти властители - турки или поморские славяне (померанцы), только не скандинавы {109}. Норманны, хоть бы и были сами призваны мирно и честно, не пришли бы с малою дружиною, не потеряли бы в управляемом ими племени своей народности, но внесли бы в его жизнь свою народность, внесли бы феодализм, военное право, рыцарские понятия, и самый русский язык не оставили бы в его первобытной чистоте, но вместе с новыми понятиями ввели бы и множество новых слов и оборотов. Этого не было, даже и следов этого не видно, и потому варяжские или, пожалуй, русские князья были просто-напросто или припонтийские татары (хозары), или прибалтийские славяне. И потому из немудреной причины и произошли немудреные следствия.

Удельная система - самая естественная и простодушная из всех систем в мире - принесла только внешнюю пользу России, сделавшись причиною ее внешнего расширения и потом - сплочения. В междоусобиях князей нет никакой идеи, потому что их причина - не племенные различия, не борьба разнородных элементов, а просто личные несогласия. Народ тут не играл никакой роли, не принимал никакого участия. Черниговцы дрались с киевлянами не по племенной ненависти, а по приказанию князей своих. В повести Пушкина "Дубровский" превосходно выражена удельная борьба в раздоре крестьян Троекурова и

Дубровского: бары поссорились, а слуги начали драться, вытаптывать поля, бить скот и поджигать избы.

"Слово о полку Игореве" принадлежит к героическому периоду жизни Руси; но как героизм Руси состоял в удальстве и охоте подраться, без всяких других претензий, то "Слово" и не может назваться героическою поэмою. Действие героической поэмы должно быть сосредоточено на одном лице, которое должно осуществлять собою все, или, по крайней мере, хоть одну из субстанциальных сторон духа народа. Игорь же только внешним образом является героем "Слова":

это какой-то образ без лица; в нем нет ничего индивидуального; он лишен всякого характера; личности его нисколько не видно; нет никаких данных считать его представителем народа. Сверх того, он заслоняется то удалым братом своим, _буйтуром_ Всеволодом, то отцом своим, Святославом, то, наконец, своею храброю дружиною. Участие его в поэме больше страдательное, чем деятельное. Он объявляет дружине, что хочет или сложить голову в земле половецкой, или испить шеломом Дону великого; приглашает храброго брата своего Всеволода, ведет свою дружину в половецкую землю, выигрывает битву, потом проигрывает другую и, попавшись в плен, исчезает из поэмы: большая часть ее состоит из речи Святослава и плача Ярославны. Потом уже, в конце поэмы, Игорь снова является на минуту, убегая из плену. Вообще, он ничем не возбуждает к себе нашего участия. Хотя Всеволод тоже обрисован очень слабо и как бы вскользь, однако он больше является героем в духе своего времени. Его речь к Игорю дышит страстью и вдохновением боя. В битве он рисуется на первом плане и заслоняет собою бесцветное лицо Игоря. Святослав является не как действующее лицо, но голосом истории, выразителем политического состояния Руси: за ним явно скрывается сам поэт. Вообще, в поэме нет никакого драматизма, никакого движения; лица поглощены событием, а событие совершенно ничтожно само по себе. Это не борьба двух народов, но набег племени на соседнее племя. Очевидно, все эти недостатки поэмы заключаются не в слабости таланта певца, но в скудости материалов, какие могла доставить ему народная жизнь. Здесь причина и того, что сам народ является в поэме совершенно бесцветным: без верований, без образа мыслей, без житейской мудрости, с одним богатством живого и теплого чувства. И потому вся поэма - детский лепет, полный поэзии, но скудный значением, лепет, которого вся прелесть в неопределенных, мелодических звуках, а не в смысле этих звуков...

Мы выше сказали, что "Слово о полку Игореве" резко отзывается южнорусским происхождением. Есть в языке его что-то мягкое, напоминающее нынешнее малороссийское наречие, особенно изобилие гортанных звуков и окончания на букву ъ в глаголах настоящего времени третьего лица множественного числа. Но более всего говорит за русскоюжное происхождение "Слова" выражающийся в нем быт народа. Есть что-то теплое, благородное и человечное во взаимных отношениях действующих лиц этой поэмы: Игорь ждет _милого_ брата Всеволода, и речь Всеволода к Игорю дышит кроткою и нежною родственною любовию без изысканности и приторности: "Один брат ты у меня, один свет светлый, о Игорь, и оба мы Святославичи!" Игорь отступает с полками не по боязни сложить свою голову: ему стало жаль своего милого брата

Всеволода. В укорах престарелого Святослава сыновьям слышится не гнев оскорбленной власти, а ропот оскорбленной любви родительской, - и укор его кроток и нежен; обвиняя детей в удальстве, бывшем причиною Игорева плена, он в то же время как бы и гордится их удальством: "О сыны мои, Игорь и

Всеволод! рано вы начали добывать мечами землю половецкую, а себе славы искать. Нечестно ваше одоление, неправедно пролита вами кровь вражеская.

Сердца ваши из крепкого булата скованы, а в буести закалены! Сего ли ожидал я от вас серебряной седине своей!" Но особенно поразительны в поэме благородные отношения полов. Женщина является тут не женою и не хозяйкою только, но и любовницею вместе. Плач Ярославны дышит глубоким чувством, высказывается в образах, сколько простодушных, столько и грациозных, благородных и поэтических. Это не жена, которая после погибели мужа осталась горькою сиротою, без угла и без куска, и которая сокрушается, что ее некому больше кормить: нет, это нежная любовница, которой любящая душа тоскливо порывается к своему милому, к своей _ладе_, чтоб омочить в Каяле-реке бобровый рукав и отереть им кровавые раны на теле возлюбленного; которая обращается ко всей природе о своем милом: укоряет ветер, несущий ханские стрелы на дружину милого и развеявший по ковыль-траве ее веселие; умоляет

Днепр - взлелеять до нее ладьи ее милого, чтоб она не слала к нему слез на море рано; взывает к солнцу, которое "всем и тепло и красно" - лишь томит зноем лучей своих воинов ее лады... И зато мужчина умеет ценить такую женщину: только жажда битвы и славы заставила буйтура Всеволода забыть на время "своея _милыя хоти_, красныя Глебовны, свычаи и обычаи"... Все это, повторяем, отзывается Южною Русью, где и теперь еще так много человечного и благородного в семейном быте п0, где отношения полов основаны на любви, и женщина пользуется правами своего пола; и все это диаметрально противоположно Северной Руси, где семейные отношения дики и грубы и женщина есть род домашней скотины и где любовь совершенно постороннее дело при браках: сравните быт малороссийских мужиков с бытом русских мужиков, мещан, купцов и отчасти и других сословий, и вы убедитесь в справедливости нашего заключения о южном происхождении "Слова о полку Игореве", а наше рассмотрение русских народных сказок превратит это убеждение в очевидность.

Теперь нам следовало бы говорить {111} о "Сказании о нашествии Батыя на русскую землю" и о "Сказании о Мамаевом побоище"; но мы скажем о них очень немного. Оба эти памятника нисколько не относятся к поэзии, потому что в них нет ни тени, ни призрака поэзии: это скорее памятники даже не красноречия, а простодушной реторики того времени, которой вся хитрость состояла в беспрестанных применениях к Библии и выписке из нее текстов. Гораздо любопытнее "Слово Даниила Заточника". Оно также не относится к поэзии, но может служить образцом практической философии и ученого красноречия XIV века {112}. Даниил Заточник был человек глубокой учености в духе своего времени; "Слово" его отличается умом, ловкостию, а местами и чем-то похожим на красноречие. Главнейшее его достоинство состоит в том, что оно так и дышит духом своего времени. Писано оно в заточении, к князю, у которого наш

Заточник надеялся вымолить себе прощение и свободу. Не теряя из виду главного предмета своего послания, Заточник беспрестанно пускается в разные суждения. Между прочим, распространяясь о своей нищете, говорит:

Богат муж везде знаем есть; и в чюжой земле друзи имеет, а убог и во своих невидимо ходит. Богат возглаголет, вси возмолчат и слово его вознесут до облак; а убог возглаголет, вси на нь кликнут и уста ему заградят: _их же ризы светлы, тех и речь честна_.

Подлещаясь к князю, он так восхваляет его:

Птица бо радуется весне, а младенец матери, так и аз, княжс господине, радуются твоей милости; весна убо украшает цветы землю, а ты, княже господине, оживлявши вся человеки своею милостью, сироты и вдовицы, _от вельмож погружаеши_. Княже господине! яви мне зрак лица твоего, яко глас твой сладок, и образ твой государев красен, и лицо твое светло и благолепно, и разум Твой государев яко же прекрасный рай многодлодовит.

Мольбы Заточника к князю возвышаются иногда до истинного красноречия:

Но егда веселишися многими брашны, а меня помяни сух хлеб ядуща; или пиеши сладкое питие, а меня помяни, теплу воду пьюща и праха нападша {113}

от места заветреня; егда ляжеши на мягких постелях под собольими одеялы, а меня помяни под единым платом лежаща, и зимою умирающа, и каплями дождевыми яко стрелами сердце проницающе.

Особенно замечательно следующее место в "Слове" Заточника, где он дает князю совет уважать ум больше богатства и говорит о самом себе с каким-то наивным возвышенным сознанием собственного достоинства:

Княже, господине мой! не лиши хлеба нища мудра, ни вознеси до облак богатого безумна, несмысленна: нищ бо мудр, яко злато в калне сосуде, а богат красен несмыслен, то аки паволочитое зголовье, соломы наткано.

Господине мой! не зри внешняя моя, но зри внутреняя: аз бо одеянием есть скуден, но разумом обилен; юн возраст имею, а стар смыслом, бых мыслию яко орел паряй по воздуху. Но постави сосуды скудельничьи под поток капля языка моего, да накаплют ти сладчайши меду словеси уст моих.

Описывая, далее, глупцов, Заточник впадает в истинный сарказм:

Не сей бо на браздах жита, ни мудрости на сердце безумных: безумных бо ни орют, ни сеют, ни в житницы собирают, но сами ся рождают. Как во утел мех воду лити, так безумного учити; псом и свиниям не надобно злато и сребро, ни безумному мудрая словеса {114}. Коли пожрет синица орла, коли камение восплывет по воде, коли свиния почнет на белку лаяти, тогда безумный уму научится.

Заметно, что Даниил Заточник пострадал от злых наветов со стороны бояр и жены князя; по крайней мере ничем иным нельзя объяснить следующей грозной филиппики против дурных советников и дурных жен:

Княже, мой господине! не море топит корабли, но ветри; а не огонь творит разжжение железу, но надымание мешное: тако же и князь не сам впадает во многие в вещи худые {115}, но думцы вводят. С добрым бо думцею князь высока стола додумается, а с лихим думцею думает, и малого стола лишен будет. Глаголет бо в мирских притчах: не скот в скотех коза, и не зверь во зверех еж, не рыба в рыбах рак, не птица во птицах нетопырь, а не муж в мужех, кем своя жена владеет; не жена в женах, иже от своего мужа...; не работа в работах под жонками воз возити. Дивее дива, кто поймает жену злообразну, прибытка ради.... {116} лепше вол ввести в дом свой, нежели злая жена поняти: вол бо не молвит, ни зла мыслит; а злая жена _биема_ бесится, а кротима высится, в богачестве гордится, а в убожестве иных осуждает. Что есть жена зла? гостиница неусыпаемая, купница бесовская. Что есть жена зла?

мирскы мятежь, ослепление уму, началница всякой злобе, во церкви бесовская мытница, поборница греху, засада спасению.

Не выписываем до конца этой энергической выходки: это только начало, слабейшая часть ее. Вместо ее, выпишем окончание Заточникова послания: оно до такой степени в духе времени, что из красноречивого становится поэтическим, и потому особенно интересно.

Сии словеса аз Даниил писах в заточение на Беле озере, и запечатав в воску, и пустих во озеро, и взем рыба пожре, и яша бысть рыба рыбарем, и принесена бысть ко князю, и нача ее пороти, и узре князь сие написание, и повеле Данила свободити от горького заточения. - Не отметай безумному прямо безумия его, да не подобен ему будеши. Уже бо престану глаголати, да не буду яко мех утел, роняя богатство убогим; да не уподоблюся жерновам, яко те многие люди насыщают, а сами себе не могут насытися, да не возненавиден буду миру со многою беседою. Яко же бо птица учащает песни своя, скоро возненавидема бывает. Глаголет бо в мирских притчах: речь продолжна недобро, продолжена поволока. Господи! дай же князю нашему силу Самсонову, храбрость

Александрову, Иосифов разум, мудрость Соломоню, кротость Давидову, и умножи, господи, вся человеки под руку его. Люте беснующемуся дати нож, а лукавому власть (?). Паче всего ненавижь стороника перетерплива. Аминь.

Кто этот Даниил Заточник и когда он жил - неизвестно. Известия о его заточении находятся в наших летописях под годом 1378 {117}. Как бы то ни было, г. Сахаров заслуживает особенную благодарность за перепечатание в своей книге рукописи Даниила Заточника, столь интересной во многих отношениях. Кто бы ни был Даниил Заточник, - можно заключить не без основания, что это была одна из тех личностей, которые, на беду себе, слишком умны, слишком даровиты, слишком много знают и, не умея прятать от людей своего превосходства, оскорбляют самолюбивую посредственность; которых сердце болит и снедается ревностию по делам, чуждым им, которые говорят там, где лучше было бы молчать, и молчат там, где выгодно говорить; словом, одна из тех личностей, которые люди сперва хвалят и холят, потом сживают со свету и, наконец, уморивши, снова начинают хвалить...

Теперь нам следует приступить к сказочным поэмам, заключающимся в сборнике казака Кирши Данилова. Там их числом больше тридцати, кроме казачьих, а г. Сахаров поместил из них в своей книге, в отделе "Былины русских людей", только _одиннадцать_. Вообще, г. Сахаров обнаруживает к сборнику Кирши Данилова большую недоверчивость и даже что-то вроде неприязни. Это дело требует некоторого пояснения. Рукопись сборника Кирши

Данилова была найдена г. Демидовым и издана (не вполне) г. Якубовичем в 1804 году, под титулом "Древние русские стихотворения". Потом рукопись перешла во владение графа Н. П. Румянцева, по поручению которого и издана была г. Калайдовичем в 1818 {118} году, под титулом: "Древние _российские_ стихотворения, собранные Киршею Даниловым и вторично изданные, с присовокуплением {119} 35 песен и сказок, доселе неизвестных, и нот для напева". В предисловии своем г. Калайдович говорит: {120}

Сочинитель, или, вернее, собиратель древних стихотворений, ибо многие принадлежат временам отдаленным, был некто _Кирша_, без сомнения, по малороссийскому выговору Кирилл, так как _Павша_ - Павел; Данилов, вероятно, казак, ибо он изредка воспевает подвиги храброго сего войска с особенным восторгом. Имя его было поставлено на первом, теперь уже потерянном листе древних стихотворений. За справедливость сего ручается г. Якубович. В 36 пиесе "Да не жаль добра молодца битого, жаль похмельного", где он сам себя именует "Кириллом Даниловичем", посвящая сие произведение вину и дружбе.

Место его рождения или пребывания означить трудно, ибо в пиесе "Три года

Добрынюшка стольничал", на стр. 67 121, говорит сочинитель:

А не было Добрыне шесть месяцев.

По-_нашему_, по-_сибирскому_, словет полгода.

Посему не без вероятия заключить можем, что некоторые из стихотворений сочинены в Сибири. В статье "Василий Буслаев", на стр. 73:

А и нет у _нас_ такого певца

Во славном Новегороде

Супротив Василья Буслаева.

И, наконец, в "Чурилье игуменье", на стр. 383, представляет себя жителем киевским:

Да много было в Киеве божьих церквей,

А больше того почестных монастырей;

А не было чуднее Благовещения Христова.

А _у нашего_ Христово Благовещенья честнова,

А был-де _у нас_ Иван-пономарь.

Собиратель древних стихотворений должен принадлежать к первым десятилетиям XVIII века.

Г-н Сахаров спрашивает: {122} "На чем основано, что собирателем древних стихотворений был Кирша Данилов? На том, что имя его поставлено на первом листе рукописи. Где этот лист? Калайдович говорит, что он потерялся. Кто видел лист с подписью? Один только издатель Якубович, который, по словам

Калайдовича, ручается за справедливость этого известия?"

Коротко и ясно: из всего этого г. Сахаров хочет вывести следствие, что

Кирша Данилов отнюдь не был собирателем древних стихотворений. Прекрасно; но в чем спор и есть ли о чем тут спорить? Кирша Данилов - хорошо; не он, а другой, г. А., г. Б., г. В. - также хорошо: по крайней мере в обоих случаях стихотворения не делаются ни лучше, ни хуже. Впрочем, все причины стоят за

Киршу Данилова, и ни одной против него; это ясно как день {123}. Во-первых, нужно же какое-нибудь общее имя для означения сборника древних стихотворений: зачем же выдумывать новое, когда уже глаза всей читающей публики пригляделись в печати к имени Кирши Данилова? Во-вторых, что имя его могло стоять на заглавном листе - это вернее, чем то, что его не было на нем, ибо это имя упоминается в тексте целой песни, сочиненной самим собирателем. Вот она:

А и не жаль мне-ко битого, грабленого,

А и того ли Ивана Сутырина,

Только жаль доброго молодца похмельного,

А того ли Кирилу Даниловича.

У похмельного доброго молодца буйна голова болит:

А вы, милы мои братцы, товарищи, друзья!

Вы купите винца, опохмельте молодца.

Хоть горько да жидко - давай еще;

Замените мою смерть животом своим:

Еще не в кое время пригожусь я вам.

Разумеется {124}, смешно было бы почитать Киршу Данилова сочинителем древних стихотворений; но кто же говорил или утверждал это? Все эти стихотворения неоспоримо древние. Начались они, вероятно, во времена татарщины, если не раньше: по крайней мере все богатыри Владимира

Красна-солнышка беспрестанно сражаются в них с татарами. Потом каждый век и каждый певун или сказочник изменял их по-своему, то убавляя, то прибавляя стихи, то переиначивая старые. Но сильнейшему изменению они подверглись, вероятно, во времена единодержавия в России. И потому отнюдь не удивительно, что удалой казак Кирша Данилов, _гуляка праздный_ {125}, не оставил их совершенно в том виде, как услышал от других. И он имел на это полное право:

он был поэт в душе, что достаточно доказывается его страстию к поэзии и терпением положить на бумагу 60 больших стихотворений. Некоторые {126} из них могут принадлежать и самому ему, как выше выписанная нами песня: "А и не жаль мне-ко битого, грабленого" {127}. На Руси исстари заведено, что умный человек непременно горький пьяница: так или почти так справедливо заметил где-то Гоголь {128}. В следующей песне, отличающейся глубоким и размашистым чувством тоски и грустной ирониею, Кирша Данилов является {129} истинным поэтом русским, какой только возможен был на Руси до века Екатерины Великой:

А и горе, горе-гореваньице!

А и в горе жить - некручинну быть,

Нагому ходить - не стыдитися,

А и денег нету - перед деньгами,

Появилась гривна - перед злыми дни.

Не бывать плешатому кудрявому,

Не бывать гулящему богатому,

Не отростить дерева суховерхого,

Не откормить коня сухопарого,

Не утешити дитя без матери,

Не скроить атласу без мастера.

А горе, горе-гореваньице!

А и лыком горе подпоясалось,

Мочалами ноги изопутаны!

А я от горя - в темны леса,

А горе прежде век зашел;

А я от горя - в почестный пир -

А горе зашел, впереди сидит;

А я от горя - на царев кабак -

А горе встречает, уж пиво тащит.

Как я наг-то стал, насмеялся он.

Кирша Данилов жил в Сибири, как это видно из частых выражений: "_а по-нашему, по-сибирскому_" и из некоторых поэм, посвященных памяти подвигов завоевателя Сибири, Ермака. Очень вероятно, что в Сибири Кирша имел больше, чем где-нибудь, возможности собрать древние стихотворения: обыкновенно колонисты с особенною любовию и особенным старанием хранят памятники своей первобытной родины. Вообще, в Сибири и теперь еще сохранился во всей чистоте первобытный духовный тип старой Руси.

"Древние стихотворения", заключающиеся в сборнике Кирши Данилова, большею частию эпического содержания в сказочном роде. Есть большая разница между поэмою или рапсодом и между сказкою. В поэме поэт как бы уважает свой предмет, ставит его выше себя и хочет в других возбудить к нему благоговение; сказочник - себе на уме: цель его - занять праздное внимание, рассеять скуку, позабавить других. Отсюда происходит большая разница в тоне того и другого рода произведений: в первом важность, увлечение, иногда возвышающееся до пафоса, отсутствие иронии, а тем более - пошлых шуток; в основании второго всегда заметна задняя мысль, заметно, что рассказчик сам не верит тому, что рассказывает, и внутренно смеется над собственным рассказом. Это особенно относится к русским сказкам. Кроме "Слова о полку

Игореве", из народных произведений у нас нет ни одной поэмы, которая не носила бы на себе сказочного характера. Русский человек любит небылицы как забаву в праздные минуты долгих зимних вечеров, но не подозревает в них поэзии. Ему странно и дико было бы узнать, что _ученые бары_ списывают и печатают его россказни и побасенки не для шутки и смеха, а как что-то важное. Он отдает преимущество песне перед сказкою, говоря, что "песня - быль, а сказка - ложь". У него нет никакого предчувствия о близком сродстве _вымысла с творчеством_: вымысел для него все равно, что ложь, что вздор, что чепуха. А между тем "Древние стихотворения" не сказки собственно, но, как мы сказали, _поэмы в сказочном роде_. Может быть, первоначально они явились чисто эпическими отрывками, а потом уже, изменяясь со временем, получили свой сказочный характер; может быть также, что, вследствие варварского понятия о вымысле, и с самого начала явились они поэмами-сказками, в которых поэтический элемент был осилен прозою народного взгляда на поэзию. В книжке г. Сахарова {130} "Русские народные сказки" есть несколько сказок почти одинакового содержания и почти так же изложенных, как некоторые "Былины русских людей", помещенные им в "Сказаниях русского народа" {131}. Разница в том, что в _сказках_ есть некоторые лишние против _былин_ подробности, и в том, что первые напечатаны прозою, а вторые стихами. И мы думаем, что г. Сахаров сделал это не без основания: хотя и все наши сказки сложены какою-то мерного прозою, но этот метризм, если можно так выразиться, составляет в них побочное достоинство и часто нарушается местами, тогда как в поэмах метр, хотя и силлабический, и притом не всегда правильный, составляет их необходимую принадлежность. Сверх того, есть некоторая разница в манере, в замашке рассказа между сказкою и поэмою:

первая объемлет собою всю жизнь богатыря, начинается его рождением, а оканчивается смертию; поэма, напротив, схватывает один какой-нибудь момент из жизни богатыря и силится создать из него нечто отдельное и цельное. И потому одна сказка заключает в себе два, три и более эпические рапсода, как, например, о Добрыне и об Илье Муромце. В тоне сказок больше простонародного, житейского, прозаического; в тоне поэм больше поэзии, полету, одушевления, хотя те и другие рассказывают часто об одном и том же предмете и очень сходно, нередко одними и теми же выражениями. Так как русский человек почитал сказку "пересыпаньем из пустого в порожнее", то он не только не гонялся за правдоподобием и естественностию, а еще как будто поставлял себе за непременную обязанность умышленно нарушать и искажать их до бессмыслицы.

По его понятию, чем сказка неправдоподобнее и нелепее, тем лучше и занимательнее. Это перешло и в поэмы, которые преисполнены самыми резкими несообразностями. Мы сейчас дадим это увидеть самим читателям нашим, - для чего и перескажем им вкратце содержание всех поэм, находящихся в сборнике

Кирши Данилова.

Нам удавалось слышать до крайности странное мнение, будто из наших сказочных поэм можно составить одну большую целую поэму, подобно тому, как будто бы из рапсодов была составлена "Илиада" {132}. Теперь уже и о происхождении "Илиады" многими оставлено такое мнение, как неосновательное; что же до наших рапсодов, то мысль склеить их в одну поэму есть злая насмешка над ними. Поэма требует единства мысли, а вследствие ее - гармонии в частях и целости в общем. Из содержания наших рапсодов мы увидим, что искать в них общей мысли - все равно, что ловить жемчужные раковины в реке

Фонтанке. Они ничем не связаны между собою; содержание всех их одинаково, обильно словами, скудно делом, чуждо мысли. Поэзия к прозе содержится в них, как ложка меду к бочке дегтю. В них нет никакой последовательности, даже внешней; каждая из них - сама по себе, ни вытекает из предыдущей, ни заключает в себе начала последующей. Внешнее единство "Илиады" основано на гневе Ахиллеса против Агамемнона за пленницу Бризеиду; Ахиллес отказывается от боя, и вследствие этого эллины претерпевают страшные поражения от троян, и погибает Патрокл; тогда Ахилл мирится с Агамемноном, поражает торжествовавших троян и убийством Гектора выполняет свою клятву мщения за смерть Патрокла. Потому-то в "Илиаде" вторая песня следует за первою, а третья за второю, и так далее, от первой до 24-й включительно, не по цифрам, в начале их произвольно поставленным собирателем, а по внутреннему развитию хода событий. В наших же рапсодах нет общего события, нет одного героя. Хоть и наберется поэм двадцать, в которых упоминается имя великого князя

Владимира Красна-солнышка, но он является в них внешним только героем: сам не действует ни в одной и везде только пирует да похаживает по гриднице светлой, расчесывая кудри черные. Что же касается до связи этих поэм, то некоторые из них точно должны бы следовать в книге одна за другою, чего, к сожалению, не сделал Калайдович, напечатавший их, вероятно, в таком порядке, в каком они находились в сборнике Кирши Данилова. Но это относится к очень немногим, так что не более трех могут составить одно, - и это одно всегда имеет своего героя, помимо Владимира, о котором во всех равно упоминается.

Герои эти - богатыри, составлявшие двор Владимира. Они со всех сторон стекаются к нему на службу. Это очевидно отголосок старины, отражение давней были, в которой есть своя доля истины. Владимир не является в этих поэмах ни лицом действительным, ни характером определенным, а, напротив, какою-то мифическою полутенью, каким-то сказочным полуобразом, более именем, нежели человеком. Так-то поэзия всегда верна истории: чего не сохранила история, того не передаст и поэзия; а история не сохранила нам образа

Владимира-язычника, поэзия же не дерзнула коснуться Владимира-христианина.

Некоторые из богатырей Владимира переданы нам этою сказочною поэзиею, как-то: Алеша Попович с другом своим Екимом Ивановичем, Дунай, сын Иванович,

Чурило Пленкович, Иван Гостиный сын, Добрыня Никитич, Поток Михайло

Иванович, Илья Муромец, Михайло Казаринов, Дюк Степанович, Иван Годинович,

Гордей Блудович, жена Ставра-боярина, Касьян Михайлович; некоторые только упоминаются по имени, как-то: Самсон Колыванович, Сухан Домантьевич, "Светогор-богатырь и Полкан другой", Семь братов Сбродовичей и два брата

Хапиловы... Но пусть само дело говорит за себя. Начнем с Алеши Поповича.

-----

Из славного Ростова, красна города, вылетывали два ясные сокола, выезжали два могучие богатыря,

Что по имени Алешинька Попович млад

А со молодом Екимом Ивановичем.

Наехали они в чистом поле на три дороги широкие, а при тех дорогах лежит горюч камень с надписями; Алеша Попович просит Екима Ивановича, "как в грамоте поученого человека", прочесть те надписи. Одна из них означала путь в Муром, другая в Чернигов, третья - "ко городу Киеву, ко _ласкову_ князю

Владимиру". Еким Иванович спрашивает, куда ехать; Алеша Попович решает - к

Киеву. Не доехавши до _Сафат_-реки (?), остановились на зеленых лугах покормить добрых коней. Здесь мы остановимся с ними, чтоб спросить, что это была за река _Сафат_, протекавшая между Ростовом и Киевом? Вероятно, она заплыла туда из Палестины... Разбив шатры, стреножив коней, добры молодцы стали "опочив держать".

Прошла та ночь осенняя,

Ото сна пробуждается,

Встает рано-ранешенько,

Утреннею зарею умывается,

Белою ширинкою утирается,

На восток он, Алеша, богу молится.

Еким Иванович поймал коней, напоил их в Сафат-реке и, _по приказанию

Алеши_, оседлал их. Лишь только хотели они ехать "ко городу Киеву", как попадается им _калика перехожий_.

Лапотки на нем семи шелков,

Подковырены чистым серебром,

Личико унизано красным золотом,

Шуба соболиная, долгополая.

Шляпа сорочинская, земли греческой,

В тридцать пуд шелепуга подорожная,

В пятьдесят пуд налита свинцу чебурацкого.

Вопрос: как же шелепуга могла быть в _тридцать_ пуд, если одного свинцу в ней было _пятьдесят_ пуд?.. Калика говорил им таково слово:

"Гой вы еси, удалы добры молодцы!

Видел я Тугарина Змеевича:

В вышину ли он, Тугарин, трех сажен,

Промеж плечей косая сажень,

Промежду глаз калена стрела;

Конь под ним, как лютый зверь,

Из хайлища пламень пышет,

Из ушей дым столбом стоит".

Алеша Попович _привязался_ к калике, отдает ему свое платье богатырское, а у него просит себе каличьего, - и его просьба состоит в повторении слово в слово выписанных нами стихов, изображающих одеяние и оружие калики. Калика соглашается, и Алеша Попович, кроме шелепуги, берет еще про запас чингалище булатное и идет за Сафат-реку:

Завидел тут Тугарин Змеевич млад,

Заревел зычным голосом,

Продрогнула дубровушка зеленая, _Алеша Попович едва жив идет_.

Говорил тут Тугарин Змеевич млад:

"Гой еси, калика перехожая!

А где ты слыхал и где видал

Про млада Алешу Поповича:

А и я бы Алешу копьем заколол,

Копьем заколол и огнем спалил".

Говорил тут Алеша каликою:

"А и ты ой еси, Тугарин Змеевич млад!

Поезжай поближе ко мне,

Не слышу я, что ты говоришь".

Подъезжал к нему Тугарин Змеевич млад,

Сверстался Алеша Попович млад

Против Тугарина Змеевича,

Хлестнул его шелепугою по буйной голове,

Расшиб ему буйну голову -

И упал Тугарин на сыру землю;

Вскочил ему Алеша на черну грудь.

Втапоры взмолится Тугарин Змеевич млад:

"Гой еси ты, калика перехожая!

Не ты ли Алеша Попович млад?

Только ты Алеша Попович млад,

Сем побратуемся с тобою".

Втапоры Алеша врагу не веровал,

Отрезал ему голову прочь,

Платье с него снимал цветное

На сто тысячей - и все платье на себя надевал.

Увидев Алешу Поповича в платье Тугарина Змеевича, Еким Иванович и калика перехожая пустились от него бежать; когда ж он их нагнал, Еким

Иванович бросил себе назад палицу в тридцать пуд, попал Алеше в грудь - и тот повалился с коня замертво.

Втапоры Еким Иванович

Скочил со добра коня, сел на груди ему:

Хочет пороть груди белые -

И увидел на нем золот чуден крест,

Сам заплакал, говорил калике перехожему:

"По грехам надо мною, Екимом, учинилося,

Что убил своего братца родимого".

И стали его оба трясти и качать,

И потом подали ему вина заморского;

От того он здрав стал.

Алеша Попович обменялся с каликою платьем, а Тугариново положил себе в _чемодан_. Приехали в Киев.

Скочили с добрых коней,

Привязали к дубовым столбам,

Пошли во светлы гридни;

Молятся Спасову образу

И бьют челом, поклоняются

Князю Владимиру и княгине _Апраксеевне_,

И на все четыре стороны;

Говорил им ласковый Владимир-князь:

"Гой вы еси, добры молодцы!

Скажитеся, как вас по имени зовут:

А по имени вам мочно место дать,

По изотчеству можно пожаловати".

Говорил тут Алеша Попович млад:

"Меня, осударь, зовут Алешею Поповичем,

Из города Ростова, старого попа соборного".

Втапоры Владимир-князь обрадовался,

Говорил таковы слова:

"Гой еси, Алеша Попович млад!

По отечеству садися в большое место, в передний уголок,

В другое место богатырское,

В дубову скамью против меня,

В третье место, куда сам захочешь".

Не садился Алеша в место большое

И не садился в дубову скамью,

Сел он со своими товарищи на полатный брус (!!??).

Вдруг - о чудо! - на золотой доске двенадцать богатырей несут Тугарина

Змеевича - того самого, которому так недавно Алеша отрубил голову, - несут живого и сажают на _большое место_.

Тут повары были догадливы:

Понесли яства сахарные и питья медвяные,

А питья все заморские,

Стали тут пить, есть, прохлаждатися;

А Тугарин Змеевич нечестно хлеба ест:

По целой ковриге за щеку мечет,

Те ковриги монастырские;

И нечестно Тугарин питья пьет:

По целой чаше охлестывает,

Котора чаша в полтретья ведра.

И говорил втапоры Алеша Попович млад:

"Гой еси ты, ласковый сударь, Владимир-князь!

Что у тебя за болван пришел,

Что за дурак неотесаной?

Нечестно у князя за столом сидит,

Ко княгине, он, собака, руки в пазуху кладет,

Целует во уста сахарные,

Тебе князю насмехается".

Далее Алеша говорит, что у его отца была скверная {133} собака, которая подавилась костью и которую он, взявши за хвост, под гору махнул: "От меня

Тугарину то же будет".

Тугарин почернел, как осенняя ночь,

Алеша Попович стал, как светел месяц.

Начавши рушить лебедь белую, княгиня обрезала себе рученьку левую,

Завернула рукавцом, под стол опустила,

Говорила таково слово:

"Гой вы еси, княгини, боярыни!

Либо мне резать лебедь белую,

Либо смотреть на мил живот,

На молода Тугарина Змеевича".

Тугарин схватил лебедь белую, да разом ее за щеку, да еще ковригу монастырскую. Алеша опять повторяет свое воззвание к Владимиру теми же словами; только, вместо собаки, говорит о коровище старой, которая, забившись в поварню, выпила чан _браги пресныя_ и от того лопнула и которую он, Алеша, за хвост да под гору: "От меня Тугарину то же будет". Потемнев, как осенняя ночь, Тугарин бросил в Алешу чингалищем булатным, но Попович "на то-то верток был", и Тугарин не попал в него. Еким спрашивает Алешу: сам ли он бросит в Тугарина али ему велит? Алеша сказал, что он завтра сам с ним переведается, под великий заклад - не о сте рублях, не о тысяче, а о своей буйной голове. Князья и бояре скочили на резвы ноги, и все за Тугарина поруки держат: князья кладут по сту рублев, бояре по пятидесяти, _крестьяне_ (?) по пяти рублев, а случившиеся тут гости купеческие подписывают под

Тугарина три корабля свои с товарами заморскими, которы стоят на быстром

Днепре; а за Алешу подписывал владыка черниговский.

Втапоры Тугарин и вон ушел,

Садился на своего добра коня,

Поднялся на бумажных крыльях под небесью летать.

Скочила княгиня Апраксеевна на резвы ноги,

Стала пенять Алеше Поповичу:

"Деревенщина ты, заселыцина!

Не дал посидеть другу милому".

Втапоры Алеша того не слушался, _Звился_ со товарищи и вон пошел.

На берегу Сафат-реки пустили они коней в зеленые луга, разбили шатры и стали "опочив держать". Алеша всю ночь не спит, со слезами богу молится, чтоб послал тучу грозную; молитва Алешина дошла до Христа, послал он "тучу с градом дождя", подмочил Тугарину крылья бумажные, и лежит он, как собака, на сырой земле. Еким извещает Алешу, что видел Тугарина на сырой земле, - Алеша снаряжается, садится на добра коня, берет сабельку острую.

И увидел Тугарин Змеевич Алешу Поповича,

Заревел зычным голосом:

"Гой еси, Алеша Попович млад!

Хошь ли я тебя огнем спалю,

Хошь ли, Алеша, конем стопчу,

Али тебя, Алешу, копьем заколю!"

Говорил ему Алеша Попович млад:

"Гой ты еси, Тугарин Змеевич млад!

Бился ты со мной о велик заклад,

Биться, драться един на един:

А за тобою ноне силы сметы нет"

На меня Алешу Поповича".

Оглянется Тугарин назад себя,

Втапоры Алеша подскочил, ему голову срубил -

И пала глава на сыру землю, как пивной котел.

Проколов уши голове Тугарина, Алеша привязал ее к седлу, привез в Киев в княженецкий двор и бросил середи двора. А Владимир-князь повел его во светлы гридни, сажал за убраны столы - тут для Алеши и стол пошел. За столом говорит ему Владимир-князь:

"Гой еси, Алеша Попович млад!

_Час ты мне свет дал_;

Пожалуй ты живи в Киеве,

Служи мне, князю Владимиру, -

До люби тебя пожалую".

Втапоры Алеша Попович млад кпязя не ослушался,

Стал служить верою и правдою;

А княгиня говорила Алеше Поповичу:

"Деревенщина ты, заселыцина!

Разлучил меня с другом милым,

С молодым Змеем Тугаретиным".

Отвечает Алеша Попович млад:

"А ты гой еси, матушка княгиня Апраксссвна!

Чуть не назвал я тебя сукою,

Сукою-то, волочайкою".

То старина, то и деянье!

-----

И вот, читатели, вы уже знакомы с одним из богатырей _ласкова князя

Владимира Красна солнышка_; вы уже знаете, за какую службу и с какими обрядами Алеша был принят ко двору его. Тут не было рыцарского посвящения; не ударяли по плечу шпагою, не надевали серебряных шпор; битва была не за красоту, а против красоты, красоты весьма неграциозной и в словах, и в манерах, и в характере. Не ищите тут мифов с общечеловеческим содержанием; не ищите художественных красот поэзии; но в этих странных и оригинальных оборотах все-таки есть поэтические элементы, если не поэзия; в этих диких и неопределенных образах народной фантазии все-таки есть смысл и значение, если нет мысли, - даже, если хотите, есть мысль, только частная, а не общая, народу, а не человечеству принадлежащая; и - повторяем - несмотря на дубоватую неграциозпость образов, выражение, чуждое мысли, очень и очень не чуждо поэзии. Что же касается до героя, он является с характером. Попович - это богатырь больше хитрый, чем храбрый, больше находчивый, чем сильный. Он идет на битву с Тугариным переодевшись, под чужим видом; завидя врага, он _едва жив идет_ (разумеется, от трусости); {134} на возглас Тугарина прикидывается глухим, - иногда тот подходит к нему ближе, чтоб говорить с ним, а не сражаться, - он вдруг хватает его по голове шелепугою в тридцать пуд; Тугарин предлагает ему побрататься, но не на таковского напал: Алеша не дастся в обман по великодушию рыцарскому - "втапоры Алеша врагу не веровал".

Готовясь ко второй битве, он, в смиренном сознании своих богатырских сил, молится о дожде, чтоб подмочило у Змея бумажные крылья, - и когда тот полетел на него, он опять прибегает к обману: "Ты, - говорит он ему, - держал заклад биться со мною един на един, а за тобою сила несметная против меня"; Змей оглядывается назад и Алеша в эту минуту рубит ему голову. Еким

Иванович - добрый и честный богатырь; но он служит Алеше и без его спросу ничего не делает. Это - меньшой названый брат его; это добродушная, честная сила, добровольно покорившаяся хитрому уму. Тугарин - хвастун, нахал, невежа; он при всех весьма не по-рыцарски, весьма неграциозно любезничает с

Апраксеевною; он у князя, как у себя дома: ковригами глотает, ушатами запивает, как бы для показания полного своего презрения к обиженному супругу, как бы для того, чтоб при всех наругаться над ним. Неужели это идеал старинного русского любовника чужой жены, которому мало наслаждения - нужно еще и ругаться и ломаться над несчастным мужем?.. {135} Мы еще не раз встретимся с этим лицом, состоящим, как видно, на ролях _любовников_ в репертуаре народного театра жизни; он еще явится нам и под другим именем, но всегда змеем. В его безобразном и безобразном лице православный народ осуществил свое сознание о любви, - и если этот русский Дон Хуан, этот Ромео не совсем благообразен, - причина тому народное созерцание чувства любви {136}. Любовь до того изгнана у нас из тесного круга народного созерцания жизни, что в самом браке является каким-то чуждым, греховным элементом, враждебным святости союза, освящаемого религиею; вне же брака, она - бесовская прелесть, дьявольское наваждение, нечистое вожделение Змея

Горынчата, преступная контрабанда жизни. Удивительно ли после этого, что эта любовь является в наших народных поэмах так простонародно-неэстетическою, так цинически чувственною, так оскорбительною и возмутительною для чувства, в таких грубых кабацких формах? Удивительно ли после того, что любовник в наших народных поэмах является в виде змея с характером хвастуна, наглеца и труса, а любовница представляется в виде грубой, наглой и бесстыдной бабы, с манерами площадной торговки, и даже, - как увидим это ниже, - в виде колдуньи, злой еретички?.. И самый разврат может иметь свою поэзию и свою грацию, если он выходит из пламенного клокотания необузданной страсти, из неукротимого стремления к наслаждению; но в наших "любовницах" не заметно ни тени поэзии или грации. Здесь опять та же причина: любовь, по нашему народному созерцанию, не есть чувство, не есть страсть, а какой-то холодный цинический разврат. В княгине Апраксеевне олицетворен идеал любовницы, - идеал, которого полное осуществление мы увидим в Марине, неприятельнице

Добрыни Никитича и любовнице Змея Горынчата {137}. Странно только, каким образом народная фантазия, выразившая в Апраксеевне народный идеал эманципированной женщины {138} (femme emancipee), навязала ее в жены любимцу предания, солнцу своей древней жизни и поэзии - князю Владимиру. Нет сомнения, что Владимир _мифический_, Владимир, окруженный богатырями, женящийся от живой жены, есть Владимир-язычник: народная поэзия, как мы сказали, не смела коснуться Владимира _исторического_, и потому не передала нам ни его похода в Корсунь, ни отношений к Византии, ни последовавшего затем времени его царствования, переданного историею и церковью. Если же в этих поэмах нет ни языческих имен действующих лиц, ни языческих богов, а, напротив, часто упоминается о церквах, об образах, о венчании, - то это анахронизм, вроде того, что Владимировы богатыри, как мы увидим это ниже, беспрестанно сражаются с татарскими ханами, мурзами и улановьями и беспрестанно ездят в Золотую Орду. Это служит новым доказательством нашей мысли, что эти поэмы или сложены были во время татарщины, если не после ее (а от старины воспользовались только мифическими, смутными преданиями и именами), или что они были переиначены и переделаны во время или после татарщины.

Мы еще два раза встретимся с Алешею Поповичем и увидим, что, даже являясь вскользь, он не изменяет своего характера - Поповича; теперь же перейдем к другому богатырю, женившему князя Владимира.

-----

В стольном городе во Киеве,

Что у ласкова, сударь, князя Владимира.

А и было пированье, почестный пир,

Было столованье, почестный стол,

Много на пиру было князей и бояр

И русских могучих богатырей;

А и будет день в половину дня,

Княженецкий стол во полустоле;

Владимир-князь распотешился,

По светлой гридне похаживает,

Черные кудри расчесывает;

Говорит он, сударь, ласковой

Владимир-князь таково слово:

"Гой еси вы, князи и бояра и могучие богатыри!

Все вы в Киеве переженены,

Только я, Владимир-князь, холост хожу,

А и холост я хожу, не женат гуляю:

А кто мне-ка знает супротивницу,

Супротивницу знает красну девицу:

Как бы та девица станом статна,

Станом бы статна и умом свершна,

Ее белое лицо, как бы белый снег,

И ягодицы, как бы маков цвет,

А и черные брови, как бы соболи,

А и ясные очи, как бы у сокола".

Тут большой за меньшого хоронится, а от меньшого ответа князю нет; тогда выступает из стола Иван Гостиный сын и кричит зычным голосом, прося слово молвити, слово единое, безопальное: "Я ли-де Иван в Золотой Орде бывал у грозного короля Етмануйла Етмануйловича и видел его двух дочерей: первая дочь Настасья королевишна, а другая Афросинья королевишна; сидит Афросинья в высоком терему, за тридесять замками булатными; а и буйные ветры не вихнут на ее, а красное солнце по печет лицо: а то-то, сударь, девушка станом статна, станом статна и умом свершна (следует повторение четырех последних стихов из речи князя Владимира); посылай ты, сударь, Дуная свататься". Князь приказал налить чашу зелена вина в полтора ведра и подносить ее Ивану

Гостиному за те слова его хорошие. Призвал он, князь, Дуная Ивановича в спальню к себе и посылал его на доброе дело, на сватанье, и давал ему золотой казны, триста жеребцов и могучих богатырей; подносил он ему, Дунаю, чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра, разгорелася утроба богатырская, и могучие плечи расходилися, как у молода

Дуная Ивановича; не берет он золотой казны, не надо ему триста жеребцов и могучих богатырей, а просит он себе одного молодца, как бы молода Екима

Ивановича, который служит Алеше Поповичу. А и князь тотчас сам Екима руками привел: "Вот-де те, Дунаю, будет паробочек". И приехали добры молодцы, Дунай да Еким, в Золоту Орду, к тому ли грозному королю Етмануйлу Етмануйловичу.

Говорит тут Дунай таково слово:

"Гой еси, король в Золотой орде!

У тебя ли во палатах белокаменных

Нету Спасова образа,

Некому у тебя помолитися,

А и не за что тебе поклонимся".

Говорит тут король Золотой орды,

А и сам он, король, усмехается:

"Гой еси, Дунай сын Иванович!

Али ты ко мне приехал по-старому служить и по-прежнему?"

Дунай объявляет королю о цели своего приезда. А и тут королю за беду стало, а рвет на главе кудри черные и бросает о _кирпищет_ пол и говорит, как бы не его, Дуиая, прежняя служба, велел бы посадить его в погреба глубокие и уморил бы смертью голодною за те его слова за бездельные. Тут

Дунаю за беду стало, разгорелось его сердце богатырское, вынимал он сабельку острую и говорил таковы слова: "Как бы-де у тебя во дому не бывал, хлеба-соли не едал, ссек бы по плечи буйную голову". Тут король _неладом_ заревел зычным голосом, псы борзы заходили на цепях, а и хочет Дуная живьем стравить теми кобелями _меделянскими_. Дунай закричал к Екиму, а те мурзы, улановья не допустят Екима до добра коня, до его палицы тяжкия, _медныя_, в три тысячи пуд; не попала ему палица _железная_, что попала ому ось-то тележная, а и зачал Еким помахивати, и побил он силы семь тысячей, да пятьсот кобелей меделянских. Король на все соглашался, и Дунай унимал своего слугу верного, н пошел к высокому терему, где сидит Афросинья, - двери у палат были железные, а крюки, пробои по булату злачены. "Хоть нога изломить, а двери выставить". Все тут палаты зашаталися, бросится девица, испужалася, хочет Дуная в уста целовать. Проговорил Дунай сын Иванович: "А и ряженый кус, да не суженому есть! Достанешься ты князю Владимиру". И хотят они ехать; спохватился тут король Золотой Орды, отрядил триста свои мурзы и улановья на тридцати телегах везти за Дунаем золото, серебро, жемчуг скатный и каменья самоцветные. Не доехав до Киева за сто верст, наехал Дунай на бродучий след, велел Екиму везти невесту ко Владимиру "честно, хвально и радостно", а сам поехал по тому следу свежему, бродучему. В четвертые сутки наехал он на тех на лугах на потешныих, - куда ездил ласковый Владимир-князь всегда за охотою, - на бел шатер, а во том шатре опочив держит красна девица, а и та ли Настасья королевишна {Сестра Афросиньи, невесты Владимира.

Как она туда зашла - не спрашивайте: ведь песня - быль, а сказка - ложь...}.

Молодой Дунай он догадлив был: пустил он из лука калену стрелу семи четвертей -

Хлестнет он, Дунай, по сыру дубу,

А спела ведь тетивка у туга лука,

А дрогнет матушка сыра земля

От того удара богатырского, -

Угодила стрела в сыр кряковистый дуб,

Изломала его в черенья ножовые.

Бросилася девица из бела шатра будто угорелая.

А и молодой Дунай он догадлив был,

Скочил он, Дунай, с добра коня {139},

И горазд он с девицею дратися,

Ударил он девицу по щеке,

А пнул он девицу под... -

Женский пол от того пухол живет,

Сшиб он девицу с резвых ног,

Он выдернул чингалище булатное,

А и хочет взрезать груди белые;

Втапоры девица взмолилася:

"Гой еси ты, удалой добрый молодец!

Не коли ты меня девицу до смерти,

Я у батюшки, сударя, отпрошалася, _Кто меня побьет во чистом поле,

За того мне девице замуж идти"_.

А и туто Дунай тому ее слову обрадовался, думает он разумом своим: "Во семи ордах я служил семи королям, а не мог себе выжить красныя девицы; ноне я нашел во чистом поле обрушницу, сопротивницу". Тут они обручилися, _вокруг ракитова куста венчалися_. Приехали они во град Киев, а Владимир-князь от злата венца шел на свой княженецкий двор, и во светлы гридни убиралися, за убраные столы сажалися. А и Дунай приходил во церковь соборную просить честныя милости у того архиерея соборного обвенчать на той красной девице.

Рады были тому попы соборные - _в те годы присяги не ведали_ - обвенчали

Дуная Ивановича; венчального дал Дунай пятьсот рублей. Приехав ко двору князя Владимира, Дунай велел доложить ему, что не в чем идти княгине молодой - платья женского только одна и есть епанечка белая. А втапоры

Владимир-князь он догадлив был, _знает он кого послать_: послал он Чурила

Пленковича выдавать платьице женское цветное. (После этого пошло столованье.) А жили они время не малое. На пиру у князя Владимира пьяный

Дунай расхвастался, что нет в Киеве стрельца супротив его. Тут взговорит молода княгиня _Апраксеевна_ (?), что нету-де в Киеве такого стрельца, как любезной сестрицы ее Настасьи королевишны. Тут Дунаю за беду стало, бросил с женою жребий, кому прежде стрелять. Досталось Дунаю на голове кольцо держать, отмерили версту тысячну, Настасья каленой стрелой сшибла с головы золото кольцо. Втапоры Дунай становил на примету свою молоду жену, и стала княгиня Апраксеевна его упрашивати: "то ведь шуточка пошучена".

Да говорила же и его молода жена:

"Оставим-де стрелять до другого дня,

Есть-де в утробе у меня могуч богатырь;

Первой-де стрелкой не дострелишь,

А другой-де перестрелишь,

А третьею-де стрелкой в меня угодишь".

Князья и бояре и все сильны, могучи богатыри стали Дуная уговаривати, а он, Дунай, _озадорился_ и стрелял перву стрелу.

И втапоры его молодая жена

Стала ему кланятися и перед ним убиватися:

"Гой еси ты, мой любезный ладушка,

Молодой Дунай сын Иванович!

Оставь шутку на три дни,

Хоть не для меня, но для своего сына нерожденного.

Завтра рожу тебе богатыря,

Что не будет ему сопротивника".

Тому Дунай не поверовал, и третьей стрелой в жену угодил; прибежавши

Дунай к молодой жене, выдергивал чингалище булатное, скоро порол ей груди белые: - выскочил из утробы удал молодец, он сам говорит таково слово:

"Гой еси, сударь, мой батюшка!

Как бы дал мне сроку на три часа,

А и я бы на свете был попрыжее

И полутчее в семь семериц тебя".

А и тут молодой Дунай сын Иванович запечалился,

Ткнул себя чингалищем в белы груди,

Сгоряча он бросился во быстру реку.

Потому быстра река Дунай словет -

Своим устьем впала в сине море.

-----

Теперь мы знакомы с тремя богатырями Владимира. Последний выше первых двух - не правда ли? В нем и ум, и сметливость, и богатырская рьяность, и прямота силы и храбрости, на себя опирающейся. Если Дунай не совсем вежливо и далеко не по-рыцарски обошелся с Настасьей королевишной - это не его вина:

тут выразилось сознание целого народа о любви и об отношениях полов. Сама

Настасья не видит ничего странного или обидного для нее ни в том, что Дунай бил ее по щекам и потчевал пинками, ни в том, что он чингалищем булатным хотел вспороть ей груди белые: она с тем и отпросилась у батюшки, что кто ее в поле побьет, тот и за себя замуж возьмет. Колоченая посуда два века живет - русский человек свято верит глубокой мудрости этой киргиз-кайсацкой пословицы и потому других бьет - не кается, и самого побьют - не гонится.

Притом же если б Настасья одолела Дуная, - она не задумалась бы вспороть ему груди белые чингалищем булатныим. В Настасье королевишне осуществлен идеал амазонки по понятию русского человека. Жена богатыря должна рождать богатырей, а для этого сама должна быть богатырем своего пола. Поэтому

Настасья и мастерица такая из лука стрелять, что за версту сшибла кольцо с головы мужа. Отношения полов, по народному сознанию, всего лучше выражаются в смерти Настасьи. Все богатыри хвастливы, особенно в русских сказках; все богатыри любят подпить, особенно русские: потому не удивителен вызов Дуная состязаться с женою в стрельбе. Просьбы других, слезы жены только более подстрекают его богатырскую рьяность и раздражают упорный характер. Убив жену, он спешит вспороть ей белые груди: ни слезы, ни вздоха для нее; но при виде сына, которому он не дал своею опрометчивости") созреть настоящим образом, в нем пробуждается отеческое, а следовательно, и человеческое чувство. Печаль его переходит в отчаяние, разрешающееся самоубийством.

Обстоятельство, по которому приписывается быстрому Дунаю его имя, заключает в себе много поэзии, и простые, безыскусственные стихи:

Потому быстра река Дунай словет -

Своим устьем впала в сине море -

дышат каким-то успокоительным и примирительным чувством; в них высказывается широкое, хотя и совершенно неопределенное созерцание.

Каким образом Настасья королевишна могла разъезжать по полям, ища, кто бы побил ее и женился на ней, в то время как сестра ее Афросинья сидела взаперти, за двенадцатью булатными замками; каким образом Афросинья королевишна превращается, ни с того ни с сего, в княгиню Апраксеевну, которая Дуная называет зятем, а Настасью - сестрою, - об этом нечего и спрашивать у сказки. И неужели все жены Владимира превращались в

Апраксеевну?.. Не забудьте притом, что в предшествовавшей поэме Апраксеевна уже отличалась с Тугарином Змеевичем; она не могла видеть Екима прежде замужства Афросиньи, а между тем Еким видел ее прежде, чем увидел Афросинью:

стало быть, Владимир называл себя холостым и хотел жениться от живой жены, а

Афросинья превратилась в Апраксеевну для того, чтоб избавить Владимира от греха двоеженства?.. Вот тут и извольте составлять одну целую поэму из народных рапсодов!..

-----

Читатели, конечно, заметили в предшествовавшей поэме, когда Дунай просит платья для своей жены, следующие стихи:

А втапоры Владимир-князь он догадлив был,

Знает он кого послать:

Послал он Чурила Пленковича

Выдавать платьице женское цветное.

Стало быть, где касалось дело до чего-нибудь женского, Чурила Пленкович был на своем месте? Оно так и есть, как мы сейчас увидим. В лице Чурилы народное сознание о любви как бы попротиворечило себе, как бы невольно сдалось на обаяние соблазнительнейшего из грехов. Чурило - волокита, но не в змеином роде. Это молодец хоть куда и лихой богатырь. Но он нисколько не противоречит нашему взгляду на сознание народное о любви. Крайности сходятся; в фанатической Испании бывали примеры вольнодумства, а в Риме иерархия встретила себе оппозицию прежде, чем в самой Германии {140}. В этих случаях должно брать в соображение перевешивающий элемент, а в исключительных явлениях видеть или случайности, или возможность - в будущем вступления в свои права и даже перевеса противоположного элемента. И потому мы смотрим на Тугариных, как на нечто положительное, действительное и настоящее в жизни древней Руси; а на Чурилу - как на факт, свидетельствовавший о возможности в будущем другого рода любовников, как на новый элемент жизни, только подавленный, но не несуществующий.

Думая, что мы уже довольно познакомили читателей с манерою и слогом поэмы, расскажем о Чуриле своими словами и короче {141}.

Во время столования Владимира к нему являются незнаемые люди, человек за триста избитых, израненных молодцов:

Булавами буйные головы пробиваны,

Кушаками головы завязаны,

Бьют челом, жалобу творят.

Это стрельцы княжие; целый день они рыскали по займищам и не встретили ни одного зверя, а встретили триста молодцов, которые зверей всех повыгнали и повыловили, а их перебили и переранили, и оттого "князю добычи нет", а им жалованья нет, "дети, жены осиротели, пошли по миру скитаться".

А Владимир-князь стольный киевский

Пьет он, ест, прохлаждается,

Их челобитья не слушает.

Не успела эта толпа сойти со двора - валит другая. Это рыболовы: с ними та же история.

А Владимир-князь стольный киевский,

Пьет он, ест, прохлаждается,

Их челобитья не слушает.

Не успела и эта толпа свалить со двора - валят вдруг две новые: то сокольники и кречетники. И с ними то же. Против других, они прибавили в своем челобитье, что ограбившая и прибившая их ватага называется дружиною

Чуриловою. Тут Владимир-князь за то слово спохватится: "Кто это Чурила есть таков?" Выступался тут старый боярин Бермята Васильевич:

"Я-де, осударь, про Чурилу давно ведаю,

Чурила живет не в Киеве,

А живет он пониже малого Киовца.

Двор у него на семя верстах,

Около двора железный тын,

На всякой тынинке по маковке,

А и есть по жемчужинке, -

Середи двора светлицы стоят,

Гридни белодубовые,

Покрыты седым бобром,

Потолок черных соболей,

Матица-то валженая,

Пол середа одного серебра,

Крюки да пробои по булату злачены.

Первые у него ворота вальящетые,

Другие ворота хрустальные,

Третьи ворота оловянные".

Итак, Чурила Пленкович - щеголь, франт, живет, как сатрап восточный.

Владимир-князь едет к нему со двором своим, в числе пятисот человек.

Встречает их старый Плен; для князя и княгини отворяет ворота вальящетые, а князьям и боярам - хрустальные, а простым людям - ворота оловянные. Пошло столованье великое - _веселая беседа, на радости день_. Увидев в окно толпу людей, князь говорил таково слово:

"По грехам надо мною князем учинилося,

Князя меня в доме не случилося,

Едет ко мне король из

Орды Или какой грозен посол".

Старый Пленка Сароженин только усмехается, сам потчевает и говорит, что то не король и не посол едет, а едет-де дружина хорабрая сына его, молода

Чурилы Пленковича. К вечеру, когда пир был во полупире, а и стол был во полустоле {*}, едет сам Чурила Пленкович, _а перед ним несут подсолнечник, чтоб не запекло солнце бела его лица_. Брал он, Чурила, ключи золотые, ходил в подвалы глубокие, вынимал золоту казну: сорок сороков черных соболей, другую сорок печерских лисиц и камку белохрущату, а цена камке сто тысячей; приносил он ко князю Владимиру, клал перед ним на дубовый стол.

{* Не скоро ели предки наши,

Не скоро двигались кругом

Ковши, серебряные чаши

С кипящим пивом и вином.

"Руслан и Людмила".}

Втапоры Владимир-князь стольный киевский

Больно со княгинею возрадовалися,

Говорил ему таково слово:

"Гой еси ты, Чурила Пленкович!

Не подобает тебе в деревне жить,

Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!.."

Втапоры Чурила князя Владимира не ослушался. И вот они в Киеве; посылает князь Чурилу князей и бояр в гости звать к себе, "а зватого приказал брать со всякого по десяти рублев". Обходя гостей звать, Чурила зашел ко старому боярину Бермяте Васильевичу, ко его молодой жене, к той

Катерине прекрасный, - _и тут он позамешкался_. Князь Владимир то замешканье ему ни во что положил. Пошло столованье и пированье. Когда на другой день рано поутру князи и бояре к заутрени пошли, - в тот день выпадала пороха снегу белого - и нашли они свежий след, сами они дивуются: _либо зайка скакал, либо бел горностай_.

А иные тут усмехаются, сами говорят:

"Знать это не зайка скакал, не бел горностай,

Это шел Чурила Пленкович

К старому Бермяте Васильевичу,

К его молодой жене Катерине прекрасныя".

-----

Чурила Пленкович выдается из всего круга Владимировых богатырей: это, так сказать, самая гуманная личность между ими, по крайней мере в отношении к женщинам, которым он, кажется, посвятил всю жизнь свою. И потому в поэме о нем нет ни одного грубого или сального выражения; напротив, его отношения к

Катерине прекрасной отличаются какою-то рыцарскою грациозностию и означаются более намеками, нежели прямыми словами. В первый раз он _позамешкался_ у молодой жены старого Бермяты; во второй раз тайна его посещения выдается предательскою порошею и оглашается не его хвастовством, а речами других, и речами, против обыкновения, умеренными, даже поэтическими. За Чурилу можно поручиться, что он не стал бы ломаться над жертвою своего соблазна, не стал бы хвастаться победою во честном пиру; тем более можно поручиться, что он не стал бы бить женщину по щекам или толкать ее пинками - "женский-де пол от того пухол бывает". А между тем он не неженка, не сентиментальный воздыхатель, а сильный могучий богатырь, удалой предводитель дружины храброй. Конечно, он смешон, когда перед ним, вместо китайского зонтика, несут подсолнечник {142}, чтоб не загорелось от солнца его лицо белое; но он смешон грациозно: он женский угодник, который дорожит своею наружностию, а не неженка запечный, не беззубый и безкогтный лев нашего времени.

-----

Просим читателей вспомнить, что в поэме о женитьбе князя Владимира вскользь является лицо Ивана Гостиного сына: теперь мы познакомимся с ним., как с героем особенной поэмы. Это представитель другого сословия, всегда столь важного в начале гражданских обществ: хоть он не торговец, а богатырь, однако он явно сын купца, силою и храбростию севший при дворе князя

Владимира на богатырское место.

У князя Владимира было пирование - нечестный пир, а и было столование - почестный стол на многи князи, бояра и на русские могучие богатыри и гости богатые. Будет день в половину дня, будет пир во полупире: Владимир-князь распотешился, по светлой гридне похаживает, таковые слова поговаривает:

"Есть ли-де кто в Киеве таков молодец, что похвалился бы на триста жеребцов - из Киева бежать до Чернигова два девяносто-та мерных верст, промеж обедней и заутреней?"

Вызвался Иван Гостиный сын и побился о велик заклад - не о сте рублях, не о тысяче, о своей буйной головушке. Князья, бояре и гости-корабельщики держат заклад за Владимира на сто тысяч; а за Ивана никто поруки не держит; пригодился тут владыка черниговский и держит за него поруки крепкие на сто тысячей. Выпил Иван чару зелена вина в полтора ведра, походил он на конюшню белодубову, ко своему к доброму коню бурочке, косматочке, троелеточке, падал ему во пряное копытечко, сам плачет, что река льется. Выслушал добрый конь про кручину Ивана и сказал ему не печалиться:

"Сива жеребца того не боюсь,

Кологрива жеребца того не блюдусь,

В задор войду - у Воронка уйду".

Только велел он своему ласковому хозяину водить себя по три зари, поить сытою медвяною и кормить сорочинским пшеном. "А как, говорит, придет тот час урочный, ты не седлай, Иван, меня добра коня, только берись за шелков поводок; вздень на себя шубу соболиную, котора шуба в три тысячи, пуговки в пять тысячей; я стану бурка передом ходить, копытами за шубу посапывати и по черному соболю выхватывати, на все стороны побрасывати, - князи, бояры подивуются, и ты будешь жив - шубу наживешь, а не будешь жив - будто нашивал". И все было по сказанному, как по писанному. Зрявкает бурко по-туриному, он шип пустил по-змеиному; триста жеребцов испужалися, с княженецкого двора разбежалися; сив жеребец две ноги изломил, кологрив жеребец тот и голову сломил, полонен Воронко в Золоту Орду бежит, он, хвост подняв, сам всхрапывает, а князи, бояры и все люди купецкие испужалися, окарачь они по двору наползалися; а Владимир-князь со княгинею печален стал; кричит в окошко косящатое, чтоб 'Иван уродье увел со двора, "за просты поруки крепкие, записи все изодраны". Втапоры владыко черниговский на почестном пиру у великого князя велел захватить три корабля на быстром

Днепре с товарами заморскими, - "а князи-де и бояры никуда от нас не уйдут".

-----

Трудно объяснить значение этой поэмы иначе, как народным апофеозом коня - животного высоко уважаемого в ратном деле, товарища, сподвижника и друга ратнику. Странна неустойка князя, отказавшегося платить проигранный заклад; еще страннее нецеремонная разделка с ним со стороны черниговского владыки.

Не менее удивительно и то, что этот черниговский владыко всегда держит заклады против князя и всех за того, за кого никто не хочет поручиться. Все это должно быть или совсем без значения, просто сказочная болтовня, или от времени потерян ключ к разрешению этих вопросов.

-----

Теперь пора нам познакомиться с знаменитым Добрынею Никитичем, воспетым в трех поэмах и упоминаемом вскользь и прямо еще в нескольких. Он и Илья

Муромец - знаменитейшие богатыри двора Владимира.

Жил в Рязани богатый гость Никита, живучи-то Никита состарелся, - состарелся; после переставился; его веку долгого осталось житье-бытье, богатество: _матера_ жена Амелфа Тимофеевна да чадо милое Добрынюшка Никитич млад. Присадила его матушка грамоте учиться, а грамота Никите _в наук пошла_. А будет ему двенадцать лет, попросился он у матушки купаться на _Сафат-реку_; она вдова многоразумная его Добрыню отпускала, а сама наказывала: "Израй-де река быстрая, а быстрая она, сердитая; не плавай,

Добрыня, за перву струю, не плавай ты, Никитич, за другу струю". Добрыня не послушался: две-то струи сам - переплыл, а третья струя подхватила молодца, унесла во пещеры белокаменны. Тут откуда ни возьмись лютый зверь - Змей

Горынчище, сам приговаривает:

"А стары люди пророчили,

Что быть Змею убитому

От молода Добрынюшки Никитича,

А ныне Добрыня у меня сам в руках".

Говорит Добрыня: "Не честь, хвала молодецкая, на нагое тело напутаешься". Хочет змей Добрыню огнем спалить, _хоботом_ ушибить; Добрыня нагреб в шапку песку желтого, и тем песком змею глаза запорошил, _два_ хобота ушиб. Попалась тут ему дубина, и он, Добрыня, той дубиной Змея до смерти убил. Поплыл он по реке и заплыл в пещеры белокаменны, в гнездо змея, и его малых детушек всех перебил, пополам перервал; нашел он в палатах у змея много злата, серебра и свою любимую тетушку Марью Дивовну.

Владимир-князь о Добрыне больно запечалился - _сидит он, ничего свету не видит_, а увидел Добрыню, скочил на ноги резвые, целовал его в уста сахарные. Бросилася его матушка родимая, хватала за белы руки, целовала его во уста сахарные; стали его выспрашивати, а где был, где ночевал? Послали за тетушкою, привели ее к князю во светлу гридню.

Владимир-князь светел, радошен;

Пошла-то у них пир, радость великая,

А для ради Добрынюшки Никитича,

Для другой сестрицы родимыя - Марьи Дивовны.

-----

Что сказать об этой поэме? Это какая-то бессвязная болтовня больного похмельем воображения... Тут нет не только мысли - даже смысла. У Добрыни нет ни лица, ни характера; это просто - призрак. Подобная нелепица могла бы иметь значение мифа, если б от ее чудовищных образов веяло фантастическим ужасом; но в русских сказках, как и во всей народной русской поэзии, фантастического элемента почти вовсе нет. И потому странно слышать, когда человек, который на мир смотрит простыми глазами, не видя в нем ничего таинственного и необъяснимого, - странно слышать, когда такой человек спокойно, без увлечения, без экстаза, рассказывает несбыточные вещи. Что за тетушка Марья Дивовна была у Добрыни, как попала она к Змею Горынчату; что за река _Сафат_, которая через пять строк превращается в _Израй_-реку? как

Владимир, живя в Киеве, мог знать двенадцатилетнего Добрыню, жившего в небывалой тогда Рязани, и печалиться, что тот ушел купаться на Сафат-реку?..

Но вторая поэма о Добрыне - одна из интереснейших поэм. В ее диких, неопределенных образах есть смысл и значение, если нет мысли.

В стольном в городе во Киеве, у славного, сударь, у князя у Владимира, _три_ года Добрынюшка стольничал, _три_ года Никитич приворотничал; он стольничал, чашничал _девять_ лет, на _десятый_ год погулять захотел по стольному городу по Киеву. Взявши он колчан с калеными стрелами, идет он по широким по улицам, по частым мелким переулочкам; по горницам стреляет воробушков, по повалушкам стреляет он сизых голубей. Зашел в улицу

Игпатьевскую, в Маринин переулок, видит он у Марины у Игнатьевны, на ее высоком хорошем терему, сидят тут два сизые голубчика, они целуются, милуются, желты носами, обнимаются. Тут Добрыне за беду стало, будто над ним насмехаются: а спела ведь тетива у туга лука, взвыла да пошла калена стрела.

Тут над Добрынею по грехам учинилося, нога его поскользнулася, рука удрогнула, не попал он в сизых голубей, попал в окошечко косящето, проломил он оконницу стекольчатую, отшиб все причалины серебряные, расшиб он зеркальцо стекольчатое; белодубовы столы пошаталися, что питья медвяные восплеснулися. А втапоры Марине безвременье было - она умывалася, снаряжалася; и бросилася она на свой на широкий двор: "А кто это _невежа_ на двор заходил? а кто это невежа в окошко стреляет?" Брала она, Марина, следы горячие молодецкие, клала беремя дров белодубовых в печку муравленую, разжигала их огнем палящатым, и сама дровам приговаривает: "Сколь жарко дрова разгораются со теми следы молодецкими, разгоралось бы сердце молодецкое, как у молода Добрынюшки Никитьевича". А и божье крепко, вражье-то лепко! Взяло Добрыню пуще острого ножа по его сердцу богатырскому, со полуночи Добрынюшке не уснется. По его-то щастки великие рано зазвонили ко заутреням; пошел Добрыня ко заутрени, прошел он церкву соборную, зайдет ко Марине на широкий двор, у высокого терема подслушает; у молодой Марины вечеринка была; сидели тут душечки красны девицы и молоденьки молодушки, все тут жены молодецкие. К ним бы Добрыня в терем не пошел, а стала его Марина в окошко бранить, ему больно пенять, да завидел он, Добрыня, Змея Горынчата - тут ему за беду стало, за великую досаду показалося. Ухватил он бревно в обхват толщины и вышиб им двери железные. Учала Марина Добрыню бранить, а

Змеища Горынчшца чуть его огнем не спалил, а и чуть молодца хоботом не убил, а и сам тут Змей почал бранити его, больно пеняти: "Не хочу я звати

Добрынею, не хощу величать Никитичем, называю те детиною деревенщиною и засельщиною; почто ты, Добрыня, в окошко стрелял?" Вынимал Добрыня сабельку острую, воздымал выше буйной головы своей, грозится Змея изрубить на мелкие части, туловище разбросать по чистому полю. А и тут Змей Горынич, хвост поджав, да и вон побежал; взяла страсть, так зачал...; околыши метал по три пуда...; бегучи он Змей у Марины бывать заклинается: "Есть-де у ней не один друг, есть лучше меня и _повежливее_". А Марина высунулась по пояс в окно в одной рубашке _без пояса_, Змея уговаривает: "Воротись, мил надежа; воротись, друг!" Обещает оборотить Добрыню во что он Змей похочет - клячею водовозною или гнедым туром. И оборотила она Добрыню гнедым туром, пустила далече во чисто поле, а где-то ходят девять туров, девять братаников, что

Добрыня им будет десятый тур, всем атаман - золотые рога. И нету о Добрыне слуху шесть месяцев, _а по-нашему, по-сибирскому, словет полгода_.

У великого князя вечеринка была, а на пиру были вдовы честные, и мать

Добрыни, честна вдова Афимья Александровна (Амелфа Тимофеевна?!..), а друга честна вдова, молода Анна Ивановна, крестная матушка Добрынина. Промежду собою _разговоры говорят_ - все были речи прохладные. Не отколь взялась тут

Марина Игнатьевна, водилася с дитятами княженецкими, она больно Марина упивалася, голова на плечах не держится. Она больно Марина похваляется:

нет-де в Киеве и хитрее и умнее ее, обернула-де она гнедыми турами девять богатырей, десятого Добрыню Никитича. Втапоры за то слово изымается честна вдова Афимья Александровна, наливала она чару зелена вина, подносила любимой своей кумушке, а сама она за чарою заплакала: "Гой еси ты, любимая кумушка, молода Анна Ивановна! А и выпей чару зелена вина, поминай ты любимого крестника, а и молода Добрыню Никитича: извела его Марина Игнатьевна, а ныне на пиру похваляется". Проговорит Анна Ивановна: "Я-де сама эти речи слышала, а речи ее похваленые". А и молода Анна Ивановна выпила чару зелена вина, а

Марину она по щеке ударила, сшибла с резвых ног и топчет ее по белым грудям, сама она Марину больно бранит: "А и сука ты, ...., еретница, ....! Я-де тебя хитрее и мудренее, сижу я на пиру не хвастаю; а и хошь ли я тебя сукой оберну? А станешь ты, сука, по городу ходить, много за собой псов водить: а и женское дело прелестивое, переходчивое".

Марина обернулась касаткою, полетела в чисто поле, села Добрыне на правый рог, сама она Добрыню уговаривает: "Нагулялся ты, Добрыня, во чистом поле, тебе чистое поле наскучило и зыбучие болота _напрокучили_: а и хошь ли, Добрыня, женитися, возьмешь ли, Никитич, меня за себя?" - "А право возьму, ей-богу возьму, а и дам те, Марина, поученьице, как мужья жен своих учат".

Обернувшись девицею, Марина обернула Добрыню добрым молодцом; они в чистом поле женилися, круг ракитова куста венчалися. Пришедши в Маринин терем, Добрыня говорит: "А и гой еси ты, моя молодая жена, Марина

Игнатьевна! У тебя в высоких хороших теремах нету Спасова образа: некому у тебя помолитися, не за что стенам поклонитися; а и чай моя острая сабля заржавела". А и стал Добрыня свою жену учить, молоду Марину Игнатьевну, еретницу, ...., безбожницу; он первое ученье - ей руку отсек; сам приговаривает: "Эта мне рука не надобна: трепала она, рука, Змея Горынчища!"

А второе ученье - ноги ей отсек: "А и эта-де нога мне не надобна: оплеталася со Змеем Горынчищем". А третье ученье - губы ей обрезал и с носом прочь: "А эти-де губы не надобны мне: целовали они Змея Горынчища!" Четвертое ученье - голову ей отсек и с языком прочь: "А и эта голова не надобна мне, и этот язык не надобен: знал он дела еретичные!"

-----

Какая холодная и ужасная ирония! Сколько в ней грубого и нечеловеческого! Это не казнь, а постепенное, продолжительное мучение. Здесь нет мгновенного порыва-страсти, которая разит вдруг, как молния: здесь долго скрываемое, медленно разгоравшееся чувство мести, вырывается сосредоточенно, холодно и медленно. Вдруг сверкающая и мгновенно убивающая страсть не в русской натуре: много нужно, чтоб возбудить в русском человеке страсть, и глухо, медленно разгорается она в неприступных и сокровенных глубинах сердца; зато и нескоро остывает, а выказывается с какою-то ужасающею ледяностию, тяжело и неповоротливо. От нее нет спасения, от нее нет пощады.

И потому русский богатырь не тороплив на мщение: его мщение не остынет от сладкого обеда, не заснет от зелена вина; он может и покушать и выспаться, без всякого влияния на владеющее им чувство. Это чувство проявляется у него грубо и жестоко, как у Добрыни Никитича, который казнит злую еретницу

Марину. Что такое эта Марина - не мудрено понять: это родная сестра княгини

Апраксеевны, и притом старшая сестра, далеко превосходящая ее в полноте выражаемой ею идеи. Это тип женщины, живущей вне общественных условий, свободно предающейся своим страстям и склонностям. Она в связи со Змеем

Горынчатым - типом русского любовника, как мы заметили выше; но она не должна отличаться излишнею верностию своему любовнику: она только больше других любит его. Она умеет и приворожить, и отлучить, и оборотить оборотнем. Она предается сама всем неистовствам и помогает другим: ее терем - приют для всех веселых людей обоего пола. Она горькая пьяница; она еретница и безбожница. О грациозности ее нечего и говорить. Но вот о чем следует заметить: Анна Ивановна, крестная мать Добрыни, еще _мудренее_ и _хитрее_ самой Марины: она и саму Марину может обратить во что захочет. Она друг _честной вдовы_ - матери Добрыни; она принимает горячее участие в правом деле; она сидит на пиру, не хвастается: по всему этому, она - представительница доброго начала, как Марина злого; она добрая, благодетельная волшебница, как Марина злая и вредная. Но она пьет зелено вино; ее слова к Марине дышат площадным цинизмом; она бьет Марину по щекам, валяет ее на пол, топчет ногами ее груди белые, словом: она в грации ни на волос не уступает Марине... Далее, из других сказок, мы увидим, что идеал женщины по русской фантазии всегда один и тот же: это все та же Марина, только в разных видах...

-----

Великий князь на пиру вызывает охотника очистить "дороги прямоезжие" до его зятя {143} любимого, до грозна короля Етмануйла Етмануйловича, вырубить чудь белоглазую, перекрошить сорочину долгополую, а и тех черкес пятигорскиих, и тех калмыков с татарами, чукчи все бы и алюторы (лютеране?) {144}. Вызвался только один Добрыня Никитич. Просил он у своей матушки благословенья на шесть лет, да еще в _запас_ на двенадцать. Мать спрашивает его, на кого он покидает свою молоду жену, когда еще не прошли и свадебные дни. "Что же мне делать и как же быть? _из чего же нас богатырей князю и жаловати_?" - отвечает Добрыня и наказывает своей молодой жене, душе

Настасье Никулишне, ждать его двенадцать лет, а там, пожалуй, хоть и идти замуж за кого похочет, а только бы не ходить за его брата названого - Алешу

Поповича. Добрыня удачно совершил свой подвиг, а между тем проходит шесть лет, проходит и двенадцать - и никто на Настасье не сватается; а посватал ее великий князь за Алешу Поповича. Когда ту свадьбу ко венцу повезли, едет

Добрыня в Киев; старые люди переговаривают: "Знать-де полетка соколиная, видать и поездка молодецкая - что быть Добрыне Никитичу". Входит он в опустелый терем, некому его встретить - матушка его старехонька.

Поздоровавшись с нею, он спешит к великому князю Владимиру отдать отчет в своем поручении. Втапоры за то князь похвалил: "Исполать тебе, добрый молодец, что служишь правдою и верою". Говорит тут Добрыня Никитич млад:

"Гой еси, сударь, _мой дядюшка_, ласково солнце, Владимир-князь! _Не диво

Алеше Поповичу_ - диво князю Владимиру: хочет у жива мужа жену отнять".

Втапоры Настасья засовалася, _хочет прямо скочить, обесчестить столы_; говорил Добрыня Никитич млад: "А и ты, _душка_ Настасья Никулишна! прямо не скочи, не бесчести столы: будет пора, кругом обойдешь". Взял за руку ее и вышел из-за убранных столов, извинялся князю Владимиру да и молодому Алеше

Поповичу: "Гой еси, мой названый брат, Алеша Попович млад! Здравствуй женившись - да не с кем спать!"

-----

Мы еще встретимся с Добрынею Никитичем; но и теперь уже видно, что он такое. Это честный и добрый богатырь, ненавистник лжи, притворства и хитростей, заклятый враг Змею Горынчату, которому стары люди напророчили погибнуть от него, от Добрыни. Хотя Алеша и названый брат Добрыне, но

Добрыня всегда держит камень за пазухою против Алеши и не кладет ему пальца в рот: так противоположен его прямой и честный характер лукавому и на всякие пакости способному характеру Поповича. Добрыня, по прошествии двенадцати лет, позволяет жене своей идти за кого ей угодно, кроме одного Алеши.

Упрекая князя за жену свою, он говорит: "_Не диво Алеше Поповичу_ - диво князю Владимиру: хочет у жива мужа жену отнять". А впрочем, они - братья названые и взаимно уважают друг друга в качестве сильных могучих богатырей.

Оба эти характера - два разные типа народной фантазии, представители разных сторон народного сознания. К дополнению характера Добрыни, мы должны прибавить, что в нем есть какая-то простоватость, и хотя в одной поэме и говорится, что "у Алеши вежество нерожденное", а "у Добрыни вежество рожденное и ученое", - однако это должно отнести больше к честности и доброте, чем к рыцарской ловкости Добрыни. Никитич - нечего греха таить - простоват и мешковат, - гнет дугу - не парит, переломит - не тужит. Целуются голуби - ему за беду становится и за великую досаду учиняется. Хочет он застрелить голубей - и попадает в окно к Марине. Не для чего-нибудь, а для шутки, его можно назвать русским Аяксом Теламонидом.

-----

Илья Муромец отличается от всех других богатырей. Он - стар человек, на пирах не похваляется, он тридцать лет сидел сиднем, и вся остальная часть жизни его посвящена была на очищение проезжих дорог от разбойников и разных чудищ. Это русский Геркулес. В первый раз он является ко Владимиру во время пира. Поднесли ему, Илье, чару зелена вина _в полтора ведра_, он принял ее одной рукой и выпил единым духом. Говорил ему ласковый Владимир-князь: "Ты скажись, молодец, как именем зовут, а по имени тебе можно место дать, по изотчеству пожаловати". - "А ты, ласковый стольный Владимир-князь!_ а меня зовут Илья Муромец, сын Иванович; и проехал я дорогу прямоезжую из стольного города из Мурома, из того села Корочаева". - Говорят тут могучие богатыри:

"А ласково солнце, Владимир-князь! В очах детина завирается, а и где ему проехать дорогою прямоезжею, залегла та дорога тридцать лет от того

Соловья-разбойника". Илья говорит, что он привез с собою Соловья-разбойника, и просит князя выйти на двор - посмотреть его "удачи _богатырские_". Когда все вышли, Илья стал Соловья уговаривать: "Ты послушай меня,

Соловей-разбойник млад! посвисти, Соловей, по-соловьиному; пошипи, змей, по-змеиному; зарявкай, зверь, по-туриному - и потешь князя Владимира".

Послушался Соловей-разбойник - накурил он беды несносные: князи и бояра и все богатыри могучие на карачках по двору наползалися, гостины кони со двора разбежалися, а Владимир-князь едва жив стоит со душой княгиней Апраксеевной:

"А и ты гой еси, Илья Муромец, сын Иванович! Уйми ты Соловья-разбойника, а и эта шутка нам не надобна".

Калин, царь Золотой Орды, осадил Киев; а войска с ним было на сто верст. Зачем мать сыра земля не погнется, зачем не расступится? От пару кониного месяц и солнце померкнуло. Садился Калин на _ременчат_ стул, писал ярлыки скорописчаты - от мудрости слово поставлено; посылал ко князю

Владимиру татарина мерою трех сажен, голова с пивной котел в сорок ведер, промеж плечами косая сажень; посылал его сказать князю, что возьмет его, князя, в полон, божьи церкви на дым пустит. Татарин Спасову образу не молится, Владимиру-князю не кланяется и в Киеве людей ничем не зовет; бросил ярлыки на круглый стол перед князя Владимира, а князь запечалился, глядючи в ярлыки, - заплакал свет: по грехам над князем учинилося, богатырей в Киеве не случилося. Втапоры Василий-пьяница взбежал на башню на стрельную, берет он свой тугой лук разрывчатый, калену стрелу переную, _наводил он трубками немецкими_, стрелял он в Калина-царя, не попал во собаку Калина-царя, а попал в зятя его Сартака: угодила стрела ему в правый глаз и ушибла его до смерти. И тут Калину за беду стало; послал он другого татарина к князю

Владимиру, чтоб выдал того виноватого. Втапоры с тоя стороны полуденный, что ясный сокол в перелет летит, как белый кречет перепархивает, бежит _паленица удалая, старый казак_ Илья Муромец. Входит он во гридню светлую, Спасу со

Пречистою молится, бьет челом князю со княгинею и на все четыре стороны, а сам Илья усмехается: "Гой еси, сударь Владимир-князь! Что у тебя за болван пришел, что за дурак неотесанный?" Князь просит Илью пособить ему думушку подумати: сдать ли, не сдать ли Киев-град без бою, без драки великия, без того кровопролития напрасного. Илья не советует ему печаловаться, а велит на

Спаса надеяться, да велит ему насыпать мису чиста серебра, другую красна золота, а третью скатного жемчуга. Взяв дары, Муромец пошел с татарином в стан к царю Калину. А не честно у него Калин принял золоту казну, сам прибранивает. И тут Илье за беду стало: "Собака проклятый ты, Калин-царь!

отойди с татарами от Киева; охота ли вам, собаки, живым быть?" И тут Калину за беду стало - велел связать Илье руки белые чембурами шелковыми; а втапоры

Илье за беду стало: "Собака проклятый ты, Калин-царь!" _и проч_. И тут

Калину за беду стало, и плюет Илье во ясны очи: "А русский люд всегды хвастлив, опутан весь - будто лысой бес, еще ли стоит передо мною, сам хвастает". Илья пожал плечами - чембуры лопнули, схватил Илья татарина за ноги, который ездил в Киев-град, и зачал татарином помахивати: куда ли махнет - тут и улицы лежат, куды отвернет - с переулками, а сам татарину приговаривает: "А и крепок татарин, не ломится, а и жиловат, собака, не изорвется!" {Новый пример саркастической иронии русской.} Разбежались татарские полчища; воротился Илья ко Калину-царю, схватил он Калина во белые руки, сам он Калину приговаривает: "Вас-то, царей, не бьют, не казнят, не бьют, не казнят и не вешают". Согнет его корчагою, воздымал выше буйныя головы своей, ударял его о горюч камень, расшиб его в крохи... Достальные татары на побег бегут, сами они заклинаются: "Не дай бог нам бывать во

Киеву! Не дай бог нам видать русских людей! Неужто в Киеве все таковы, один человек всех татар прибил?" Илья Муромец пошел искать своего товарища, того ли Ваську-пьяницу, и скоро нашел его на кружале Петровскиим, привел ко князю

Владимиру. А пьет Илья довольно зелена вина с тем Васильем со пьяницею, и называет Илья того пьяницу Василья братом названыим.

-----

Хотя лицо Васьки-пьяницы является как бы вскользь, мимоходом, однако оно столь же, если еще не более, важно, как и лица всех других героев народной фантазии. Знаете ли вы, читатели, что такое Васька-пьяница? Если вы засмеетесь над этим приложением к собственному имени, над этим тривияльным и _безнравственным_ прозвищем _пьяницы_, если оно покажется вам смешным или пошлым, - вы не понимаете глубоко мифического значения Васьки... Этот Васька - любимое дитя народного сознания, народной фантазии; это не олицетворение слабости или порока, в поучение и назидание других; это, напротив, похвальба подразумеваемою слабостию {145}. Мы не спорим, что пьянство порок; но если тот или другой порок есть порок нации, - на него должно уже смотреть с философской точки зрения, должно обращать внимание, во-первых, на исторические причины, вследствие которых тот или другой порок сделался общим для целой нации, а во-вторых, на то, как являет себя народ в этом пороке.

Общественная нравственность древней Руси исключила пьянство из числа пороков: оно было улегитимировано общественным сознанием. Русский человек пьет и с горя и с радости, и перед делом, чтоб дело живее кипело, и после дела, чтоб отдых был приятнее; и перед опасностью, чтоб море было по колено, и по избежании опасности, чтоб веселее было похвастаться ею. У русского человека много пословиц в пользу пьянства: пьяный проспится, дурак никогда; пьяному море по колено: пьян да умен - два угодья в нем; и т. п. Кружало - турнир, бал русского человека. В нашем простонародье и теперь все пьют - и старики, и молодые, и женщины, и дети. У нас пьяного на улице не оберут, не прибьют, но бережно обойдут. Просвещение уже уничтожает и уничтожит этот порок, и дай бог, чтобы это скорее сделалось; но в этом пороке русский человек является не с одной дурной стороны своей. Виноват ли русский мужичок в том, что для пего не существует ни театра, ни книги, ни вечеринки (ибо вечеринка, только там, где женщина играет первую роль и где все для нее)? Я очень уважаю трезвость, но мне случалось встречать таких пьяниц, которые лучше многих трезвых, и едва ли только не на одной святой Руси можно встретить таких. Человек с слабой натурой гнется от несчастия, как тростинка от ветру; человек с сильной натурой, если не устоит против несчастия, то сокрушается, от него, как дуб от напора грозы. Русский человек, женившись не по любви, получал отвращение от жены, которую должен кормить трудами своими.

Немец и тут не потерялся бы - он сделался бы примерным супругом, аккуратным хозяином и вообще "нравственным" человеком (то есть человеком, которому можно обходиться в жизни и без любви, с одним картофелем, пивом и кнастером). Попавши в состояние противоречия, русский человек делался суровым, бил жену, колотил детей, не жил дома, трудовую копейку нес на кружало, отдавал ее за зелено вино, которое в диком, животном, но широком и могучем размете души заставляет его забывать тяжкое горе зло насмеявшейся над ним жизни. В старину на Руси отъявленными пьяницами были богатыри, грамотники, умники, искусники, художники. Если теперь слова "художник" и "ученый" не имеют ничего общего с словом "пьянство", так это потому, что общественное мнение нашего времени улегитимировало наконец звание художника и ученого, общество приняло их в среду свою и дало им почетное место; а то ведь тяжело жить умному среди глупых, быть игрушкою и предметом презрения их глупости - поневоле пойдет он на кружало да, приложив руку к уху, затянет:

А и горе, горе-гореваньице,

А и в горе жить - некручинну быть!

Неопределенность общественных отношений, сжатая извне внутренняя сила всегда становят народ и человека в трагическое положение. Пьянство русского человека есть не слабость, - как слабость, пьянство особенно гнусно: - пьянство русского человека есть порок, и порок не комический, а трагический... Удивительно ли после этого, что русские богатыри единым духом выпивают чару зелена вина в полтора ведра, турий рог меду сладкого в полтретья ведра?.. Удивительно ли, что на Руси пьяницы спасали отечество от беды и допускались к столу Владимира Красна солнышка?.. Васька-пьяница - это человек, который знает правило: _пей {146}, да дело разумей_, человек, который с вечера повалится на пол замертво, а встанет раньше всех и службу сослужит лучше трезвого. Это - повторяем - один из главнейших героев народной фантазии: оттого-то и Илья Муромец с ним выпил довольно зелена вина и назвал того пьяницу Василья братом названыим.

-----

Раз поехал Илья Муромец с своим братом названыим, Добрынею Никитичем, и будут они у реки Череги, у матушки у Сафат-реки, и сказал Илья Добрыне, чтоб он ехал за горы высокие, а сам-де я останусь у Сафат-реки. И наехал Добрыня на бел шатер; из того шатра выходила баба Горынинка, и у них с Добрынею учинился бой, драка великая, бросали они палицы тяжкие, стали драться рукопашным боем. А Илья наехал по следу бродучему на богатыря Збута

Бориса-королевича, который в то время со руки спускал ясна сокола-выжлоку, а увидев Илью, сказал выжлоку, чтоб летел, куда хочет: теперь-де мне не до тебя. Збут-королевич угодил стрелою в грудь стара казака Ильи Муромца, а

Илья не бьет его палицею тяжкою, не вымает из налушна тугой лук, из колчана калену стрелу, не стреляет он Збута Бориса-королевича - его только схватил в белы руки и бросает выше дерева стоячего. Подхватив его на лету, положил на сыру землю и стал спрашивать о дядине, отчине. "Кабы у тебя на грудях сидел, я спорол бы тебе старому груди белые", - сказал Збут. И до того его Илья бил, пока всю правду сказал: "Я того короля Задонского". А втапоры заплакал

Илья Муромец, глядючи на свое дитя милое. Приехав домой, Збут Борискоролевич рассказал свою удачу матушке. А втапоры его матушка разилася о сыру землю и не может во слезах слова молвити: "Зачем ты на Илью напущался, а надо бы тебе ему поклонитися о праву руку до сырой земли: он по роду тебе батюшка, старый казак Илья Муромец, сын Иванович". Поехал Илья искать своего брата названого Добрыню Никитича: и дерется он с бабой Горынинкой - едва душа его в теле полуднует. Говорит ему Илья Муромец: "Не умеешь ты, Добрыня, с бабой дратися: а бей ты бабу ... по щеке ..., а женский пол от того пухол". А и втапоры она, баба, покорилася, говорит она, баба, таковы слова: "Не ты меня побил, Добрыня Никитич млад: побил меня старый казак Илья Муромец единым словом". Добрыня скочил ей белы груди пороть чингалищем булатным; взмолилася баба Илье Муромцу, обещает много злата, серебра и повела их в погреба глубокие, они сами богатыри дивуются; оглянулся Илья Муромец во те во раздолья широкие - молодой Добрыня Никитич млад втапоры бабе голову срубил.

-----

Из этой сказки видно, что Илья Муромец был сильнее всех богатырей, и самого Добрыни, и что хотя он с дамами обращался в духе русского рыцарства, однако не чужд был и любовных похождений. Добрыня тут является в неизменном своем характере - заклятого врага всех Горынчатов и Горынинков, мужеска и женска пола; но что за баба Горынинка - бог весть! Вообще, это одна из самых нескладных и диких сказок.

Последняя сказка об Илье Муромце "Станишники" сбивается своим содержанием на его приключение с Соловьем-разбойником. На него напали разбойники, а он, вместо их, выстрелил в краковястый дуб и разбил его в щепы; разбойники со страху попадали, пять часов без ума лежали, а там будто от сна пробуждалися: а Сема встает пересемывает, а Спиря встает, то постыривает, - и все они просят его взять их в свое холопство вековечное. А

Илья говорит им: "А и гой еси вы, братцы станишники! поезжайте от меня во чисто поле, скажите вы Чуриле, сыну Пленковичу, про старого казака Илью

Муромца".

-----

На пиру у себя Владимир-князь сказал Потоку Михаилу Ивановичу - сослужить службу заочную, съездить к морю синему, на теплые, тихи заводи, настрелять гусей, белых лебедей, перелетных малых уточек к его столу княженецкому, "до люби-де тебя молодца пожалую". Настреляв птиц вдоволь,

Поток хотел воротиться в Киев, как вдруг увидел белую лебедушку, она через перо была вся золота, а головушка у ней увивана красным золотом и скатным жемчугом усажена. Натянул он свой тугой лук - заскрипели полосы булатные и завыли рога у туга лука, а и чуть было спустит калену стрелу - провещается ему лебедь белая, Авдотьюшка Лиховидьевна: "А ты, Поток Михайло Иванович! не стреляй ты меня, лебедь белую, не в кое время пригожуся тебе!" Обернулась она красной девицей, воткнул Поток копье в землю, привязал к нему коня, схватил девицу за белы руки и целует ее в уста сахарные. Авдотьюшка

Лиховидьевна втапоры больно его уговаривала: "А ты, Поток Михайло Иванович!

хотя ты на мне и женишься, и кто из нас прежде умрет, второму за ним живому во гроб идти". Согласившись, он поехал к Киеву, а она полетела, обернувшись лебедушкой. И дивуется Поток, что он нигде не мешкал, не стоял, а она опередила его и под окошечком косящатым сидит. Приехав к князю, Поток рассказал свое похождение и просил его сделать для него пир свадебный, веселый. Обвенчавши Потока с Авдотьей, попы взяли с них присягу, кто прежде кого умрет, второму живому в гроб идти. Через полтора года Авдотья

Лиховидьевна с вечера она расхворалася, ко полуночи разболелася, поутру и преставилася. Вырыли могилу глубиною, шириною по двадцати сажен, погребали тело Авдотьино, и тут Поток Михайло Иванович с конем и со сбруею ратною опустилися в тое ж могилу глубокую, и заворочали потолком дубовыим, и засыпали песками желтыми, а над могилою поставили деревянный крест, - только место оставили веревке одной, котора была привязана к колоколу соборному. В могиле для страху Поток зажигал свечи воску ярого, и в полночь собиралися к нему все гады змеиные, а потом пришел большой змей - он жжет и пышет пламенем огненным. А Поток не робок был, саблю схватил да змею голову отрубил, и тою головою змеиною учал тело Авдотьино мазати. Втапоры она еретница из мертвых пробуждается, Поток за веревку схватил; услышав звон, пришли и разрыли их, объявили князю Владимиру и тем попам соборныим, поливали их святой водой, приказали жить по-старому. Когда Поток умер, его молоду жену с ним вместе зарыли живую, и тут им стала быть память вечная.

-----

Трудно сказать что-нибудь об этой сказке - так чужда она всякой определенности. Все лица {147} и события ее - миражи: как будто что-то видишь, а между тем ничего не видишь. Почему Авдотья Лиховидьевна - колдунья, не знаем, потому что она ни образ, ни характер. Или все женщины, по понятию наших добрых дедов, были колдуньи? Не мудрено: ведь и сама любовь понималась ими не иначе, как дьявольским наваждением... Поток - тоже что-то вроде ничего, и вообще вся эта сказка - ничего, из которого ничего и не выжмешь.

-----

Как издалеча было из Галичья, из Волынца города из Галичия, выезжал удача добрый молодец, молодой Михайло Назарянин, ехал он ко князю Владимиру; спрашивал его Владимиркнязь, отколь приехал и как зовут, чтоб по имени ему место дать, по изотчеству пожаловати; наливал он ему чару зелена вина - не велика мера в полтора ведра, и проведывает могучего богатыря, чтоб выпил чару зелена вина и турий рог меду сладкого в полтора третья 148. Затем он сделал ему такое же порученье, как и Потоку Михаилу Ивановичу. Когда он возвращался с настрелянною дичью ко Владимиру, наехал в поле сыр кряковистый дуб, на дубу сидит тут черный ворон, с ноги на ногу переступывает, он правильно перушко поправляет, а и ноги, нос - что огонь горят. За беду

Казарину показалося, и хочет он застрелить черного ворона, а черный ворон ему провещится - просит его не трогати, а велит ему ехати дальше, а там-де ему, богатырю, добыча есть. И увидел Казарянин в поле три шатра, стоит беседа - дорог рыбий зуб, на беседе сидят три татарина, три собаки наездники, перед ними ходит красна девица, русская девица-полоняночка, Марфа

Петровична, в слезах не может слово молвити, добре жалобно причитаючи: "О злосчастная моя буйна голова! Горе-горькое, моя руса коса! а вечор тебя матушка расчесывала, расчесала матушка, заплетала; я сама, девица, знаю, ведаю - расплетать будет мою русу косу трем татарам наездникам". Наш рыцарь перебил татар, но с девицею-полопяночкою поступил совсем не по-рыцарски:

"Повел девицу во бел шатер, как чуть ему с девицею грех творить, а грех творить, с нею блуд блудить"; как девица расплачется и скажет ему свое имя, что она-де из Волынца города, из Галичья, гостиная дочь. Казарянин узнает в ней родную сестру свою. Взяв ее с собою, коней, оружие и беседу татар, приехал ко князю Владимиру, который и берет себе всю его добычу, а ему говорит: "Исполать тебе добру молодцу, что служишь князю верою и правдою".

-----

Из-за моря, моря синего, из славна Волынца, красна Галичья, из тоя

Карелы богатыя, как ясный сокол вон вылетывал, как бы белый кречет вон выпархивал, - выезжал удача добрый молодец, молодой Дюк, сын Степанович, а и конь под ним, как бы лютый зверь, лютый зверь конь - и бур, космат, у коня грива на леву сторону, до сырой земли; он сам на коне, как ясен сокол, крепки доспехи на могучих плечах; немного с Дюком живота пошло, что куяк и панцирь чиста серебра - в три тысячи, а кольчуга на нем красна золота - цена сорок тысячей, а и копь под ним в пять тысячей. Почему коню цена пять тысячей? - За реку он броду не спрашивает, котора река цела верста пятисотная, он скачет с берегу на берег: потому цена коню пять тысячей. Еще с Дюком живота немного пошло: пошел тугой лук разрывчатой, а цена тому луку три тысячи; потому луку цена три тысячи: полосы были серебряны, а рога красна золота, а и тетивочка была шелковая, а белого шелку шимаханского; и колчан ношел с ним каленых стрел, а в колчане было за триста стрел, всякая стрела по десяти рублев, а еще есть во колчане три стрелы, а и тем стрелам цены не было: колоты они были из трость древа, строганы в Новегороде, клеены они юьеем осетра рыбы, перены они перьицем сиза орла, а сиза орла, орла орловича, а того орла, птицы камские, - не тоя-то Камы, коя в Волгу пала, а тоя-то Камы за синим морем, - своим устьем впала в сине море (то есть не той

Камы, которая есть на земле, а той, которой не бывало); а летал орел над синим морем, а ронял он перьица во сине море, а бежали гости корабельщики, собирали перья на синем море, вывозили перья на святую Русь, продавали душам красным девицам: покупала Дюкова матушка перо во сто рублей, во тысячу.

Почему те стрелки дороги? - потому они дороги, что в ушах поставлено по тирону, по каменю, по дорогу самоцветному, а и еще у тех стрелок подле ушей перевивано аравитским золотом. Ездит Дюк подле синя моря и стреляет гусей, белых лебедей, перелетных серых малых уточек; он днем стреляет, в ночи те стрелки собирает: как днем-то тех стрелочек не видети, а в ночи те стрелки что свечи горят - свечи теплются воска ярого: потому они, стрелки, дороги.

Когда Дюк вошел во гридню Владимирову, все гости скочили с мест на резвы ноги: смотрят на Дюка - сами дивуются. Пошло пированье и столованье. Дюк с теми князи и боярами откушал калачики крупичаты - он верхшо корочку отламывает, а нижню корочку прочь откидывает. А во Киеве был щастлив добре как бы молодой Чурила, сын Пленкович - _оговорил_ он Дюка Степановича: "Что ты, Дюк, чем чванишься? - верхню корочку отламываешь, а нижнюю прочь откладываешь". Говорил Дюк Степанович: "Ой ты, ой еси, Владимир-князь! в том ты у меня не прогневайся - печки у тебя биты глиняны, а подики кирпичные, а помелечко мочальное в лохань обмакивают; а у меня, Дюка Степановича, у моей сударыни матушки, печки были муравлены, а подики медные, помелечко шелковое в сыту медвяную обмакивают; калачик съешь - больше хочется".

Эта неслыханная роскошь возбудила в князе желание быть в доме у Дюка, и, взяв с собою Чурилу и двор, он поехал. На крестьянских дворах Дюк так угостил Владимира, что он сказал ему: "Каково про тебя сказывали, таков ты и есть". Переписывал Владимир-князь Дюков дом, переписывали его четверо суток, а и бумаги не стало. Втапоры Дюк повел гостей к своей сударыне матушке - и ужасается Владимир-князь, что в теремах хорошо изукрашено. Угостила матушка

Дюкова дорогих гостей, говорил ей ласковый Владимир-князь: "Исполать тебе, честна вдова многоразумная, со своим сыном Дюком Степановым! Употчевала меня со всеми гостьми, со всеми людьми; хотел было ваш и этот дом описывати, да отложил все печали на радости". Втапоры честна вдова многоразумная дарила князя своими честными подарками: сорок сороков черных соболей, вторые сорок бурнастых лисиц, еще сверх того каменьи самоцветными.

То старина, то и деянье:

Синему морю на утешенье,

Быстрым рекам слава до моря,

А добрым людям на послушанье,

Веселым молодцам на потешенье!

-----

Эта сказка одна из примечательнейших, особенно по этому тону простодушной иронии, с какою описывается бедность вооружения и вообще _живота_, бывшего с Дюком, - по этой лукавой скромности, с какою Дюк объясняет князю причину, почему он ест у калачиков только верхнюю корочку.

Эта простодушная ирония есть один из основных элементов русского духа:

русский человек любит похвастаться, но никогда не хвастает прямо, а всегда обиняком, более же всего с скромным самоунижением, вроде следующего:

"Где-ста нам дуракам чай пить! Что наше за богатство - всего тысяч сто в месяц получаем, да и те с горем пополам: не знаем-де, куда класть и прятать". - Дюк богаче князя Владимира, за то Владимир велит описывать его имение, и только будучи уж слишком употчеван, "отлагает все печали на радости", а матушка Дюка дарит князю трое сороков мехов и каменьев самоцветных: - черта чисто восточная!..

-----

Высота ль, высота поднебесная,

Глубота, глубота океан-море;

Широко раздолье по всей земле,

Глубоки омуты днепровские!

Из-за моря, моря синего, из глухоморья зеленого, от славного города

Леденца, от того-де царя ведь заморского, выбегали, выгребали тридцать кораблей, тридцать кораблей - един корабль славного гостя богатого, молода

Соловья, сына Будимировича. Хорошо корабли изукрашены - один корабль получше всех: у того было сокола у корабля вместо очей было вставлено по дорогому каменю, по яхонту, вместо бровей было прибивано по черному соболю _якутскому_, и _якутскому_ ведь _сибирскому_; вместо уса было воткнуто два остра копья мурзамецкие {149}, и два горностая повешены, два горностая, два зимние; у того было сокола у корабля вместо гривы прибивано две лисицы бурнастые; вместо хвоста повешено на том было соколе-корабле два медведя белые заморские; нос, корма по-туриному, бока взведены по-звериному. На том корабле был сделан муравлен чердак, в чердаке была беседа - дорог рыбий зуб, подернута беседа рытым бархатом; на беседе-то сидел Купав молодец, молодой

Соловей, сын Будимирович; спрашивал он гостей корабельщиков и целовалыциков любимых, чем ему князя Владимира будет дарить. (После мы увидим, что они ему присоветовали.) Прибежали корабли под славной Киев-град, якори метали в

Днепр-реку, сходни бросали на крут бережок, товарную пошлину платили.

Соловей у князя в гридне и подносит ему свои дороги подарочки: сорок сороков черных соболей, вторые сорок бурнастых лисиц; княгине поднес камку белохрущатую, недорога камочка - узор хитер: хитрости Царяграда, мудрости

Иерусалима, замыслы Соловья, сына Будимировича; на злате и серебре - не погневаться. Князю дары полюбилися, а княгине наипаче того. Говорил ласковой

Владимиркнязь: "Гой еси ты, богатый гость Соловей, сын Будимирович! займуй дворы княженецкие, займуй ты боярские, займуй ты дворы и дворянские".

Соловей ото всего отказывается, а просит только загон земли, непаханые и неораные, у княженецкой племянницы, у молодой Запавы Путятишной, в ее зеленом саду, в вишенье, в орешенье, построить ему, Соловью, снаряден двор.

Походил Соловей на свой червлен корабль: "Гой еси вы, мои люди работные!

берите вы топорики булатные, подите к Запаве во зеленый сад, постройте мне снаряден двор, в вишенье, в орешенье". С вечера, поздним-поздно, _будто дятлы в дерево пощелкивали_, работала его дружина хорабрая, ко полуночи и двор поспел: три терема златоверховаты, да трои сени косящатые, да трои сени решетчатые. Хорошо в теремах изукрашено: на небе солнце - в тереме солнце; на небе месяц - в тереме месяц; на небе звезды - в тереме звезды, на небе заря - в тереме заря, и вся красота поднебесная. Рано просыпалася Запава, посмотрела Запава в окошечко косящатое, в вишенье, в орешенье, - чудо Запаве показалося: "Гой еси, нянюшки и мамушки, красные сенные девушки! подите-тко посмотрите-тко, что мне за чудо показалося в вишенье, в орешенье!" Те отвечают ей: "Счастье твое на двор к тебе пришло". Бросилася Запава в терема; у первого терема послушала: тут в тереме щелчит, молчит-лежит

Соловьева золота казна. Во втором тереме послушала: помаленьку говорят, все молитвы творят - молится Соловьева матушка со вдовы честны, многоразумными.

У третьего терема послушала: тут в тереме музыка гремит. Входила Запава в сени косящатые, отворяла двери на пяту, - больно Запава испугалася, резвы ноги подломилися, чудо в тереме показалося: на небе солнце - в тереме солнце, и проч. Подломились ее ноженьки резвые; втапоры Соловей, он догадлив был, бросал свои звончаты гусли, подхватывай девицу за белы руки, клал на кровать слоновых костей да на те ли перины пуховые. "Чего-де ты, Запава, испужалася: мы-де оба на возрасте". - "А и я-де девица на выданье, пришла-де сама за тебя свататься". Тут они и помолвили, целовалися, миловалися, золотыми перстнями обменялися. Проведав про то, Соловьева матушка свадьбу посрочила: "Съезди-де за моря синие, и когда-де там расторгуешься, тогда-де и на Запаве женишься". Втапоры же поехал и голый шап Давид Попов, скоро он за морями исторгуется, а скорей того назад в Киев прибежал, приходит ко князю с подарками - принес сукно смурое да крашенину печатную. Втапоры его князь о Соловье спрашивал; отвечал ему голый шап, что видел Соловья в

Леденце-городе, у того царя заморского; Соловей-де в протаможье попал и за то посажен в тюрьму, а корабли его отобраны на его ж царское величество.

Больно Владимир закручинился, скоро вздумал о свадьбе - что отдать Запаву за голого шапа Давида Попова. Тысяцкий - ласковый Владимир-князь, свашела - княгиня Апраксеевна, в поезду- князи и бояре, поезжали ко церкви божией.

Втапоры на девяноста кораблях прибыл Соловей во Киев-град. Тотчас по поступкам Соловья опознывали, приводили его ко княженецкому столу. Сперва говорила Запава Путятишна: "Гой еси, мой сударь дядюшка, ласковый, сударь,

Владимир-князь! Тот-то мой прежний обрученный жених, прямо, сударь, скачу - обесчещу столы". Говорил ей ласковый Владимир-князь: "Гой еси ты, Запава

Путятишна! а ты прямо не скачи - не бесчести столы". Выпускали ее из-за дубовых столов, пришла она к Соловью, поздоровалась, взяла его за рученьку белую и села с ним на болыно место, а сама она Запава говорила голому шапу таково слово: "Здравствуй, женимши, да не с кем спать!" Втапоры

Владимир-князь весел был, а княгиня наипаче того; поднимали пирушку великую.

-----

Раз на пиру Владимир-князь сказал Ивану Годиновичу: "Гой еси, Иван ты

Годинович! а зачем ты, Иванушка, не женишься?" - "Рад бы, осударь, женился, да негде взять: где охота брать, за меня не дают; а где-то подают, ту я сам не беру". Князь велел ему садиться на ременчат стул, писать ярлыки скорописчаты о добром деле, о сватанье, к Дмитрию, черниговскому гостю богатому. А Владимир-князь ему руку приложил: "А не ты, Иван, поедешь свататься, сватаюсь я-де, Владимир-князь". А скоро Иван поездку чинит ко городу Чернигову: _два девяносто_ верст переехал в два часа. Прочитав ярлык,

Дмитрий-гость: "Глупый Иван, неразумный Иван! где ты, Иван, перво был? ныне

Настасья просватана, душа Дмитревна запоручена в дальше землю Загорскую, за царя Афромея Афромеевича; за царя отдать - ей царицею слыть, - нановья и улановья все поклонятся, а немецких языков счету нет; за тебя, Иван, отдать - холопкой слыть, избы мести, заходы скрести". Тут Иванушке за беду стало - схватил ярлык, да и прямо в Киев, ко Владимиру-князю. Тут ему, князю, за беду стало, рвет на главе черны кудри свои, бросает о кирпищет пол: "Гой еси, Иван Годинович! возьми ты у меня, князя, сто человек русских могучих богатырей, у княгини ты бери другое сто, у себя, Иван, третье сто; поезжай ты, по добром деле - о сватанье: честью не даст, ты и силой бери". Выпала пороша - наехал Иван с дружиною на три звериные следа: сто человек посылал за гнедым туром, другое сто - за лютым зверем, а третье сто - за диким вепрем; велел изымать их бережно - без тоя раны кровавый, и привесть их в

Киев-град; а сам он, Иван, поехал один в Чернигов-град. У Димитрия-гостя богатого сидят мурзы, улановья, _по-нашему, сибирскому, дружки словут_, привезли они от царя платье цветное на душку Настасью Дмитревну; а сам он, царь Афромей, от Чернигова в трех верстах стоит, и с ним силы три тысячи.

Взял Иванушка Годинович душку Настасью из-за занавесу _белого_ за руку белую, потащил он Настасью - _лишь туфли звенят_. Взговорит ему

Дмитрий-гость: "Гой еси ты, Иванушка Годииович! суженое пересуживает, ряженое переряживает; можно тебе взять не гордостью- веселым пирком, свадебкою". - "Не мог ты честью мне отдать - ноне беру и не кланяюсь". -

Посадил Настасью с собой на добра коня, переехал он девяносто верст и поставил тут свой бел шатер, изволил он, Иван, с Настасьей опочив держать. :

Пересказали царю мурзы и улановья телячьим языком весточку нерадостную, а и тут царь закричал, заревел зычным голосом; Иван предложил царю боротися - кому Настасья достанется. Согнет он царя корчагою, опустил на сыру землю - царь лежит, свету не видит. Отошел Иван за кустик ..., а царь пропищал:

"Думай, Настасья, не продумайся; за царем за мною быть - царицею слыть; за

Иваном быть - холопкой слыть, избы мести, заходы скрести". А и снова борьба начинается - втапоры Настасья Ивана за ноги изловила - тут его двое и осилили. Притязал его царь за руки белые ко сыру дубу, стал с Настасьей поигрывати, а назолу дает ему, молодому Ивану Годиновичу. По его было талану добра молодца, прибежала перва высылка из Киева, они срезали чембуры шелковые, его, Ивана, опрастывали. Говорил тут Иванушка Годинович: "А и гой еси, дружина храбрая! Их-то царей не бьют, не казнят, не бьют, не казнят, не бьют и не вешают: повезите его ко городу Киеву, ко великому князю

Владимиру". А сам он, Иван, остался во белом шатре, стал жену учить.

(_Поученье Ивана есть повторение того, которое Добрыня делал Марине, с следующею разницею в конце_: "И этот язык мне не надобен - говорил он с царем неверным и сдавался на его слова прелестные".) Приехав к князю, Иван благодарит его за милость великую, что женил его на душке Настасье

Дмитревне. Услышав от Ивана о _поучении_, втапоры князь весел стал, отпускал

Вахромея царя, своего подданника, в его землю Загорскую: только его увидели, что обернется гнедым туром, поскакал далече в чисто поле к силе своей.

-----

На пиру у князя Владимира пригодились тут две честные вдовы - Чесовая жена и Блудова жена - обе жены богатые, богатые жены дворянские. Промежду собой сидят, за прохлад говорят. Сватала Блудова жена сына своего Гордена за дочь Чесовой жены, Авдотью Чесовичну. Втапоры Авдотья Чесовична (мать) осердилася, била ее по щеке, таскала по полу кирпищету и при всем народе, при беседе, вдову опозорила, и весь народ тому смеялися. Скоро пошла вдова

Блудова ко своему двору, а идет она шатается; выбежал к ней за ворота широкие Горден сын Блудович; поклонился матушке в праву ногу: "Гой еси, матушка! что ты, сударыня, идешь закручинилася? Али место тебе было не (по) отчине? али чарой зеленым вином обносили тебя?" Авдотья Блудовна жалобу приносит сыну своему Гордену Блудовичу; молодой Горден уклал спать свою родимую матушку - _втапоры она была пьяна_. И пошел Горден на двор к Чесовой жене, сжимал песку горсть целую, бросил он по высоком терему, где сидит молода Авдотья Чесовична, - полтерема сшиб, виноград подавил. Втапоры

Авдотья Чесовична бросилась, будто бешеная, из высокого терема, пробежала мимо Гордена, ничего не говоря, на княженецкий двор своей родимой матушке жаловатися. Втапоры пошел туда же и Горден - рассматривать вдову, Чесову жену. Вдовины ребята с ним заздорили, взяли Гордена пощипывати, надеючись на свою родимую матушку. Горден им взмолится: "Не троните меня, молодцы! а меня вам убить, не корысть получить!" Они не послушались, он их всех перебил, а было их пять человек. Вдова Чесова посылала еще своих четырех сыновей - убить Гордена, и только один хотел было ударить его по уху - Горден верток был: того он ударил о землю и до смерти ушиб, а также и остальных троих.

Взял он, Горден, Авдотью Чесовичну за руки белые да и повел ко божьей церкви венчатися; а поутру стол собрал, позвал князя со княгинею и молоду свою тещу, Авдотью Чесову жену. Втапоры было Чесова жена загординилася, не хотя идти к своему зятю; тут Владимир-князь стольный киевский и со княгинею стали ее уговаривати, чтоб она то больше не кручинилася, не кручинилася и не гневалася, - и она тут их послушалася, пришла к зятю на веселый пир, стала пити, ястп, прохлаждатися.

-----

Был пир у князя Владимира. Князи и бояра пьют, едят, потешаются _и великим князем похваляются_; и только из них один боярин Ставр Годинович не пьет, не ест и при всей {150} братьи не хвастает, только наедине с товарищем _таковы речи сказывает_: "Что это за крепость в Киеве, у великого князя

Владимира? У меня-де, Ставра-боярина, широкий двор не хуже города Киева, а двор у меня на семи верстах, а гридни, светлицы белодубовы, покрыты гридни седым бобром, потолок во гриднях черных соболей, пол, середа одного серебра, крюки да пробои по булату злачены". _Слуги верные_ донесли о том князю

Владимиру: приказал князь сковать Ставра-боярина, посадить в погреба глубокие, двор его запечатати и молоду жену его взять ко двору. Перепала весть нерадошна молодой жене Ставровой; скоро она наряжается и скоро убирается: скидывала с себя волосы женские, надевала кудри черные, а на ноги сапоги зелен сафьян, и надевала платье богатое, богатое платье посольское, и называлась грозным послом, Василием Ивановичем, а и будто из дальней Орды, золотой земли, от грозна короля Етмануйла Етмануйловича - брать с князя

Владимира дани невыплаты, не много не мало за двенадцать лет, за всякий год по три тысячи. А и тут больно князь запечалился: кидался, метался, то улицы метут, ельник ставили, перед воротами ждут посла. Вывела княгиня князя за собой и во те во подвалы, погреба, молвила словечко тихонько: "Ни о чем ты, осударь, не печалуйся: а не быть тому грозному послу Василию Ивановичу - быть Ставровой молодой жене Василисе Микулишне; знаю я приметы по-женскому:

_она по двору идет, будто уточка плывет, а по горенке идет - частенько ступает, а на лавку садится - коленки жмет; а и ручки беленъки, пальчики тоненьки_, дюжины {151} из перстов не вышли все (??)". Втапоры князь употчевал посла допьяна, хочет его проведати, вызывает его боротися с семью богатырями, и того посол Василий не пятится, вышел он на двор боротися:

первому борцу из плеча руку выдернет, а другому борцу ногу выломит, она третьего хватила поперек хребта, ушибла его середи двора. _А плюнул князь, да и прочь пошел_: "Глупая княгиня, неразумная! у тя волосы долги, ум короток: называешь ты богатыря женщиною - такого посла у нас не было еще и видано". А княгиня стоит на своем; втапоры князь опять посла проведает, вызывает его из туга лука стрелять со своими могучими богатырями. От тех стрелочек каленых и от той стрельбы богатырский только сырой дуб шатается, будто от погоды сильный. Посол от лука отказывался, есть-де у меня лучонко волокитный, с которым я езжу по чисту полю. Кинулися ее добры молодцы, под первый рог несут пять человек, под другой - столько же, л колчан каленых стрел тащит тридцать человек. Вытягивала она лук за ухо, хлестнет по сыру дубу, изломила его в черенья ножовые, и Владимир-князь окарачь наползался, и все тут могучие богатыри встают, как угорелые. Плюнул Владимир-князь, сам прочь пошел, говорил себе таково слово: "Разве сам Василья посла проведаю".

Стал с ним в шахматы играть, три заступи заступовали и три заступи посол поиграл, и стал требовать дани, выходы, невыплаты. Говорит Владимир-князь:

"Изволь меня, посол, взять головой с женой". Посол спросил князя: "Нет ли у тебя кому в гусли поиграть?" Втапоры Владимир спохватился, велел расковать и привести Ставра-боярина; втапоры посол скочил на резвы ноги, посадил Ставра против себя в дубову скамью. И зачал тут Ставр поигрывати: _сыгриш сыграл

Царяграда, танцы навел Иерусалима, величал князя со княгинею, сверх того играл еврейский стих_. Посол задремал и спать захотел, отказывался от даней, выходов и просил себе только весела молодца, Ставра-боярина Годиновича; и поехал с ним ко Днепр-реке, во свой бел шатер, а князь провожал его со княгинею. Говорил посол таково слово: "Пожалуй-де, осударь, Владимир-князь, посиди до того часу, как я высплюся". Раздевался посол из своего платья посольского, и убирался в платье женское, притом говорил таково слово: "Гой еси, Ставр, весел молодец! как ты меня не опознываешь? А доселева мы с тобою в свайку игрывали, у тебя ли была свайка серебряная, а у меня кольцо позолоченное, и ты меня поигрывал, - и я тебе толды, вселды". И втапоры

Ставр-боярин догадается, скидавал платье черное и надевал на себя посольское; и с великим князем и со княгинею прощалнся, отъезжали в свою землю дальнюю.

-----

Теперь нам остается проститься с ласковым Владимиром Красным солнышком и со княгинею Апраксеевною: в поэме, которой содержание мы готовимся изложить, они являются в последний раз - Владимир мельком, Апраксеевна - героинею, во всем апофеозе своей женственности, грациозности и нравственности.

Сорок калик с каликою шли на поклонение в Иерусалим из пустыни

Ефимьевы, из монастыря Боголюбова, выбрали они себе большого атамана, молода

Касьяна сына Михайловича, и положили они заповедь великую: кто что украдет или пустится на женский соблазн, да не скажет атаману, того закопать по плеча в сыру землю и во чистом поле одного оставить. Под Киевом они встретились со Владимиром-князем, а он, князь, охотился; завидели его калики перехожие, становилися во един круг, клюки, посохи в землю потыкали, а и сумочки неновесили, кричат калики зычным голосом, дрогнет матушка сыра земля, с дерев вершины попадали, под князем конь окарачился, а богатыри с коней попадали, а Спиря стал поспиривати, а Сема стал посемывати, они-то ему, князю Владимиру, поклонилися, прошают у него милостыню великую, а и чем бы молодцам душа спасти. Князь -оговаривает, что с ним на охоте ничего нету, и посылает их ,в Киев-град, ко душе княгине Апраксеевне; честна роду дочь королевична, напоит, накормит она молодцов, наделит всем в дорогу злата, серебра. Пришли калики, рявкнули, с теремов верхи попадали, а с горниц охлопья попадали, в погребах питья всколебалися; становилися во един круг, прошают милостыню великую у молоды княгини Апраксеевны. Молода княгиня испужалася, а и больно она передрогнула, звала калик во гридни светлые; молода княгиня Апраксеевна, поджав ручки будто турчаночки, со своими нянюшки и мамушки, со красными сенными девушки; молодой Касьян сын Михайлович садился на место большого; от лица его молодецкого, как бы от солнышка от красного, лучи стоят великие. После пиру хотят они калики во путь идти, а у молодой княгини Апраксеевны не то на уме, не то в разуме; шлет она Алешу

Поповича атамана их уговаривати, чтоб не идти им сего дня и сего числа; зовет он, Алеша, Касьяна Михайловича ко княгине Апраксеевне на долгие вечеры поеидети, забавны речи побаити, а Сидеть бы наедине в спальне с ней.

Замутилось его сердце молодецкое - отказал он Алеше Поповичу. На то княгиня осердится, велела Алеше прорезать у Касьяна суму рыта бархата, запихать бы чарочку серебряну. Когда калики ушли, княгиня посылает Алешу в погонь за ними; у Алеши вежество нерожденное, он стал с каликами задорити, обличает ворами, разбойниками; не давалися калики в обыск ему, поворчал Алеша и назад поехал. Втапоры Владимир-князь приехал в Киев-град, со Добрынею Никитичем.

Молода княгиня Апраксеевна посылала Добрыню Никитича в погонь за Касьяном

Михайловичем; у Добрыни вежество рожденное и ученое - настиг он калик во чистом поле, вскочил с коня, сам челом бьет: "Гой еси, Касьян Михайлович! не наведи гнева на князя Владимира, прикажи обыскать калики перехожие, _нет ли промежу вас глупого_". Нигде-то чарочка не явилася, у молода Касьяна пригодилася. Закопали атамана по плеча во сыру землю, едина оставили во чистом поле. Калики в путь пошли, а Добрыня в Киев с тою чарочкой серебряною. А с того время-часу захворала скорбью недоброю, слегла княгиня в великое во гноище. Сходили калики в Иерусалим-град, святой святыне иомолилися, господню гробу приложилися, во Ердане-реке искупалпся, нетленною ризою утиралася. На дороге назад увидели молода Касьяна; он ручкой машет, голосом кричит, подает он, Касьян, ручку правую, а они-то к ручке приложилися, с ним поцеловалнся. Молодой Касьян выскакивал из сырой земли, как ясен сокол из тепла гнезда, а все они, молодцы, дивуются на его лицо молодецкое, а и кудри на нем молодецкие до самого пояса: стоял Касьян в земле шесть месяцев. Пришедши в Киев, ко дворцу, стоят они, калики, потихохоньку. Касьян посылает _легкого молодчика_ доложиться князю

Владимиру: прикажет ли идти нам пообедати; князь послал им поклонимся и звать их. Касьян спрашивает князя о княгине; князь едва речи выговорил:

"Мы-де уже неделю другу не ходим к ней". Молодой Касьян тому не брезгует, пошел со князем во спальню к ней, а и князь идет, свой нос зажал, молоду

Касьяну то ничто'ему, никакого духу он не верует. Втапоры княгиня прощалася, что нанесла речь напрасную. Молодой Касьян, сын Михайлович, а и дунул духом святым своим на младу княгину Апраксеевну - не стало у ней того духу-пропасти, оградил ее святой рукой, прощает ее плоть женскую, захотелось ей - пострадала она, лежала в сраму полгода. Затем пошел пир горой, калики в путь наряжаются, а Владимир-князь убивается. Молода княгиня Апраксеевна вышла из кожуха, как из пропасти; тут же к ним ко столу пришла, молоду

Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит. Калики с Касьяном собрались и в путь пошли до своего монастыря Боголюбова и до пустыни Ефимьевы.

-----

Эта поэма носит на себе характер легенды и замечательна по противоречию тона первой ее половины с тоном последней: там калики - сущие сорванцы, "орут, рявкают, прошают милостыню"; тут они - если не грациозны, мужиковаты, зато кротки и очестливы. В Касьяне выражена идея человека, освятившегося страданием от неправого наказания; в его великодушном поступке с

Апраксеевною есть что-то умиряющее душу. Только одна Апраксеевна осталась в своем прежнем характере: молоду Касьяну поклоняется без стыда, без сорому, а грех свой на уме держит...

-----

По саду, саду, по зеленому, ходила, гуляла молода княжна Марфа

Всеславьевна, она с камени скочила на лютого на змея; обвивается лютый змей около чебота зелен сафьян, около чулочика шелкова, _хоботом_ бьет по белу стегну. А втапоры княгиня понос понесла, а понос понесла и дитя родила; (а) и на небе просвети светел месяц, а в Киеве родился могуч богатырь, как бы молодой Волх Всеславьевич: подрожала сыра земля, сотряслося славно царство

Индийское, а и сине море сколебалося для ради рожденья богатырского, молода

Волха Всеславьевича; рыба пошла в морскую глубину, птица полетела высоко в небеса, туры да олени за горы пошли, зайцы, лисицы по чащицам, а волки, медведи по ельникам, соболи и куницы по островам...

Это начало поэмы есть высочайший зенит, крайняя апогея, до какой только достигает наша народная поэзия; это апофеоза богатырского рождения, полная величия, силы и того размашистого чувства, которому море по колено и которое есть исключительное достояние русского народа {152}. Мы не будем пересказывать всей этой поэмы, потому что не найдем в ней, как и в прежних, никакого определенного идеала народной фантазии. По-прежнему это - _что-то_ силящееся стать образом и все остающееся символом; сквозь произвольную и узорочную ткань этого "что-то" брезжится, как искра во тьме, призрак мысли, но никак не может разгореться в светлое пламя. Волх - и богатырь и колдун; оборотившись горностаем, он сбегал в царство Индийское, "у тугих луков тетивки накусывал, у каленых стрел железны повынимал, у того ружья, ведь у огненного кременья и шомполы повыдергал, и все он в землю закопывал" {Позднейшая прибавка и, вероятно, самого собирателя, то есть Кирши

Данилова.}. Обернувшись ясным соколом, полетел к своей дружине хорабрыя, повел ее в царство Индийское - стена стоит; Волх оборотил своих молодцов мурашиками, велел им всех поголовно бить в царстве Индийском, и только на семя оставить по выбору семь тысячей душечки красны девицы. Пришедши к царю индийскому, Салтыку Ставрульевичу, говорил ему таково слово: "А и вас-то, царей, не бьют, не казнят"; ухватя его, ударил о кирпищат пол, расшиб его в крохи... И тут Волх сам царем насел, взявши царицу Азвяковну, молоду Елену

Александровну, а и то его дружина хорабрая на тех девицах переженилися.

Вообще, идеал русского богатыря - физическая сила, торжествующая над всеми препятствиями - даже над здравым "смыслом. Коли уж богатырь - ему все возможно, и против него никто не устоит; об стену лбом ударится - стена валится, а на лбу и шишки нет. Героизм есть первый момент пробуждающегося народного сознания жизни, а дикая животная сила, сила железного кулака и чугунного черепа - первый момент народного сознания героизма. Оттого у всех народов богатыри целых быков съедают, баранами закусывают, а бочками сороковыми запивают. Но народ, в жизни которого развивается общее, идет далее, - и просветление животной силы чувством долга, правды и доблести бывает вторым моментом его сознания героизма. Наши народные песнопения остановились пока на первом моменте и дальше не пошли. И потому наши богатыри - тени, призраки, миражи, а не образы, не характеры, не идеалы определенные. У них нет никаких понятий о доблести и долге, им всякая служба хороша, для них всякая удаль - подвиг: и целое войско побить, конем потоптать, и единым духом выпить полтора ведра зелена вина и турий рог меду сладкого в полтретья ведра, и настрелять к княженецкому столу гусей, белых лебедей, перелетных малых серых уточек, и стольничать, и приворотничать... А между тем в этих неопределенных, диких и безобразных образах есть уже начало духовности, которой недоставало только исторической жизни, идеального развития, чтоб возвыситься до мысли и возрасти до определенных образов, до полных и прозрачных идеалов: мы разумеем эту отвагу, эту удаль, этот широкий размет души, которому море по колено, для которого и радость и горе - равно торжество, которое на огне не горит, в воде не тонет, - этот убийственный сарказм, эту простодушно-язвительную иронию над жпзнию, над собственною и чужою удалью, над собственною и чужою бедою, эту способность не торопясь, не задыхаясь, воспользоваться удачею и так же точно поплатиться счастием и жизнию, эту несокрушимую мощь и крепость духа, которые - повторяем - есть как бы исключительное достоинство русской натуры... {153} Русская поэзия, как и русская жизнь (ибо в народе Жизнь и поэзия - одно), до Петра Великого есть тело, полное избытком органической жизни, крепкое, здоровое, могучее, великое, вполне способное, вполне достойное быть сосудом необъятно великой души, но - тело, лишенное этой души и только ожидающее, ищущее ее... Петр вдунул в него душу живу - п замирает дух при мысли о необъятно великой судьбе, ожидающей народ Петра...

-----

Собирался царь Саул Леонидович за сине море, в дальню орду, в половецку землю - брать дани и невыплаты; прощался он с царицей на двенадцать лет, оставлял ее черевасту и наказывал: буде дочь родится - воспоить, воскормить, замуж отдать, а любимого зятя за ним послать; а буде сын родится - воспоить, воскормить и за ним послать. Родился у царицы сын Константинушко, растет не по дням, по часам, а который _ребенок двадцати годов_, он, Константинушко, семи годов. Присадила его матушка учиться, скоро ему грамота далася и писать научился. Стал он, Константинушко, по улицам похаживати, стал с ребятами шутку шутить с усатыми, бородатыми, он шутку шутит не но-ребячью, а творки творил не по маленьким: которого возьмет за руку, из плеча тому руку выломит; и которого заденет за ногу, по ... ногу оторвет прочь; и которого хватит поперек хребта, тот кричит, ревет, окарачь ползет, без головы домой придет. Князи, бояра дивуются, и все купцы богатые: а что это у нас за урод растет?.. {154} Стали на него царице жалобу творить, а царица стала его журить, бранить, а журить, бранить - на ум учить смиренно жить.

(Он спрашивает у матери, есть ли у него батюшка; мать рассказывает ему все дело; много царевич не спрашивает: вышел на крылечко, закричал коня оседлать - да и был таков. На пути он перебил войско татарское - царя

Кунгура Самородовича.)

И поехал Константинушко ко городу Угличу; он бегает, скачет по чисту полю, _хоботы_ метает по темным лесам, спрашивает себе сопротивника, сильна, могуча богатыря, с кем побиться, подраться и поратиться. А углицки мужики были лукавые: город Углич крепко заперли, а сами со стены Константинушку обманывают: "Гой еси, удалой молодец! поезжай ты под стену белокаменну, а и нету у нас царя в Орде, короля в Литве, мы тебя поставим царем в Орду, королем в Литву". У Константинушки умок молодешенек, зеленешенек - сдавался на их слова прелестные: подъезжал он под стену, а мужики углицки крюки да багры закинули и его, молодца, и с конем подымали на стену высокую; связали да и засадили в погреба глубокие, запирали дверями железными, засыпали хрящом, пески мелкими. Царь Саул воротился в свое царство Алыберское, узнал, в чем дело, поскакал в Углич, а те же мужики-угличи, _извозчики_, с ним ехавши, рассказывают, какого молодца засадили, и приметки его поведают. Царь упрекает их, что не спросили ни дядины, ни отчины и посадили в подвалы глубокие - а он-де у Кунгура немало силы перебил - можно за то вам его благодарити и пожаловати. Когда Саулу выдали его сына, он спросил заплечного мастера и приказал главных мужиков в Угличе казнити и вешати. Приехал Саул с сыном домой - не пива у царя варить, не вина курить, пир пошел на радостях.

-----

Следующая песня отличается каким-то поэтически унылым тоном. Содержание ее состоит в том, что добрый молодец, переехав через реку Сомородину, похаял ее; река провещала ему человеческим голосом, как бы душою красной девицей, что он забыл на том берегу два ножа булатные; когда он вновь переправлялся, река Сомородина потопила его, отвечая на его мольбы, что не она топит его, _молодца безвременного_, а топит-де тебя похвальба твоя, пагуба. Вот начало этой наивной и грустной песни:

Когда было молодцу пора, время великое, честь-хвала молодецкая: господь бог миловал, государь-царь жаловал, отец, мать молодца у себя во любви держат, а и род, племя на молодца не могут насмотретися; соседи ближние почитают и жалуют; друзья и товарищи на советы съезжаются, совету советывать, крепку думушку думати они про службу царскую и службу воинскую.

Скатилась ягодка с сахарного деревца, отломилась веточка от кудрявыя от яблони; отстает добрый молодец от отца, сын от матери; а ныне уж молодцу безвременье великое: господь бог прогневался, государь-царь гнев возложил, отец и мать молодца у себя не в любви держат, а и род, племя молодца не могут и видети; соседи ближние не чтут, не жалуют, а друзья и товарищи на совет не съезжаются, {155}. А ныне уж молодцу кручина великая и печаль немалая. Со кручины-до молодец, со печали великий, пошел он на свой на конюшенный двор, брал добрый молодец он добра коня стоялого, поехал добрый молодец на чужу, дальню сторону.

Как гармонирует грустное окончание этой поэмы с ее грустным началом!..

И вот мы кончили весь цикл собственно богатырских сказок, чуждых всякого исторического значения. Теперь нам следует приступить к лучшему, благоуханнейшему цвету народных поэм - поэм Великого Новагорода, этого источника русской народности, откуда вышел весь быт русской жизни.

Новогородских поэм немного - всего четыре; но эти четыре стоят всех, как по преимущественно поэтическому достоинству, так и по субстанциальности своего содержания. Они - ключ к объяснению всей народной русской поэзии, равно как и к объяснению характера быта русского. После них мы приступим к обозрению сказок собственно так называемых, потом к песням историческим, казацким {156}, разбойничьим, а наконец уже к семейным и обрядным; все это сделаем мы в четвертой и последней нашей статье, которую, по недостатку места и значительной величине настоящей статьи, отлагаем до следующей книжки "Отечественных записок". Мы уверены, что высокий интерес предмета нашей статьи -русская народная поэзия, на которую доселе еще не обращалось должного внимания, - извинит в глазах читателей нашу невольную отсрочку окончания статьи.

Вернуться на предыдущую страницу

"Проект Культура Советской России" 2008-2010 © Все права охраняются законом. При использовании материалов сайта вы обязаны разместить ссылку на нас, контент регулярно отслеживается.