Виссарион Белинский. Литературные мечтания (Элегия в прозе) - часть 8
Вернуться на предыдущую страницу
Было время!..
Народная поговорка
В прошедшей статье я обозрел _Карамзинский_ период нашей словесности,
период, продолжавшийся целую четверть столетия. Целый период словесности,
целая четверть века ознаменованы влиянием одного таланта, одного человека, а
ведь четверть века много, слишком много значит для такой литературы, которая
не дожила еще пяти лет до своего второго столетия! {Литература наша, без
всякого сомнения, началась в 1739 году, когда Ломоносов прислал из-за
границы свою первую оду "На взятие Хотина". Нужно ли повторять, что не с
Кантемира и не с Тредьяковского, а тем более не с Симеона Полоцкого,
началась наша литература? Нужно ли доказывать, что "Слово о полку Игоревом",
"Сказание о донском побоище", красноречивое "Послание Вассиана к Иоанну III"
и другие исторические памятники, народные песни и схоластическое духовное
красноречие имеют точно такое же отношение к нашей словесности, как и
памятники допотопной литературы, если бы они были открыты, к _санскритской,
греческой_ или _латинской_ литературе? Такие истины надобно доказывать
только гг. Гречу и Плаксину, с коими я не намерен вступать в ученые
состязания.} И что же произвел великого и прочного этот период? Где теперь
гении, которыми он, бывало, так красовался и величался? Изо всех них один
только велик и бессмертен без всяких отношений, и этот один не заплатил дани
Карамзину, который брал свою обычную дань даже и с таких людей, кои были
выше его и по таланту и по образованию: говорю о Крылове. Повторяю: что
сделано в этот период для бессмертия? Один познакомит нас несколько, и
притом односторонним образом, с немецкою и английскою литературою, другой с
французским театром, третий с французскою критикою XVII столетия,
четвертый... Но где же литература? Не ищите ее: напрасен будет ваш труд;
пересаженные цветы недолговечны: это истина неоспоримая. Я сказал, что в
начале этого периода впервые родилась у нас мысль о литературе: вследствие
того появились у нас и журналы. Но что такое были эти журналы? Невинное
препровождение времени, дело от безделья, а иногда и средство нажить
денежку. Ни один из них не следил за ходом просвещения, ни один не передавал
своим соотечественникам успехов, человечества на поприще
самосовершенствования. Помню, что в каком-то чувствительном журнале, кажется
в 1813 году, было напечатано, что в Англии явился новый поэт, Бирон, который
пишет в каком-то _романтическом роде_ и особенно прославился своею поэмою
"Шильд Гарольд": вот вам и всё тут. Конечно, тогда не только в России, но
отчасти и в Европе смотрели на литературу не сквозь чистое стекло разума, а
сквозь тусклый пузырь французского _классицизма_; но движение там уже было
начато, и сами французы, умиротворенные реставрацией, много поумнели против
прежнего и даже совершенно переродились. Между тем наши литературные
наблюдатели дремали и только тогда проснулись, когда неприятель ворвался в
их домы и начал в них своевольно хозяйничать; только тогда завопили они
гласом великим: караул, режут, разбой, романтизм!..
За _Карамзинским_ периодом нашей словесности последовал период
_Пушкинский_, продолжавшийся почти ровно десять лет. Говорю _Пушкинский_,
ибо кто не согласится, что Пушкин был главою этого десятилетия, что все
тогда шло от него и к нему? Впрочем, я не то здесь думаю, чтобы Пушкин был
для своего времени совершенно то же, что Карамзин для своего. Одно уж то,
что его деятельность была бессознательною деятельностию художника, а не
практическою и преднамеренною деятельностию писателя, полагает большую
разницу между им и Карамзиным. Пушкин владычествовал единственно силою
своего таланта и тем, что он был сыном своего века; владычество же Карамзина
в последнее время основывалось на слепом уважении к его авторитету. Пушкин
не говорил, что поэзия есть то или то, а наука есть это или это; нет: он
своими созданиями дал мерило для первой и до некоторой степени показал
_современное_ значение другой. В то время, то есть в двадцатых годах
(1817-1824), у нас глухо отдалось эхо умственного переворота, совершившегося
в Европе; тогда, хотя еще робко и неопределенно, начали поговаривать, что
будто бы пьяный дикарь Шекспир {29} неизмеримо выше накрахмаленного Расина,
что Шлегель будто бы знает об искусстве побольше Лагарпа, что немецкая
литература не только не ниже французской, но даже несравненно выше; что
почтенные гг. Буало, Баттё, Лагарп и Мармонтель безбожно оклеветали
искусство, ибо сами мало смыслили в нем толку. Конечно, теперь в этом никто
не сомневается, и доказывать подобные истины значило бы навлечь на себя
всеобщее посмеяние; но тогда, право, было не до смеху; ибо тогда даже и в
Европе за подобные безбожные мысли угрожало инквизиторское _аутодафе_;, на
что же решались в России люди, которые дерзали утверждать, что Сумароков не
поэт, что Херасков тяжеловат, и пр.? Из сего ясно, что чрезмерное влияние
Пушкина происходило оттого, что, в отношении к России, он был сыном своего
времени в полном смысле сего слова, что он шел наравне с своим отечеством,
был представителем развития его умственной жизни; следовательно, его
владычество было законное. Карамзин, напротив, как мы видели выше, в
девятнадцатом веке был сыном осьмнадцатого и даже, в некотором смысле, не
вполне его выразил, ибо, по своим идеям, не возвысился даже и до него,
следовательно, его влияние было законно только разве до появления Жуковского
и Батюшкова, начиная с коих его могущественное влияние только задерживало
успехи нашей словесности. Появление Пушкина было зрелищем умилительным;
поэт-юноша, благословенный помазанным старцем Державиным, стоявшим на краю
гроба и готовившимся склонить в него свою лавровенчанную главу; поэт-муж,
подающий к нему руку чрез неизмеримую пропасть целого столетия,
разделявшего, в нравственном смысле, два поколения; наконец, ставший подле
него и вместе с ним образующий двойственное, лучезарное созвездие на
пустынном небосклоне нашей литературы!..
_Классицизм_ и _романтизм_ - вот два слова, коими огласился
_Пушкинский_ период нашей словесности; вот два слова, на кои были написаны
книги, рассуждения, журнальные статьи и даже стихотворения, с коими мы
засыпали и просыпались, за кои дрались насмерть, о коих спорили до слез и в
классах и в гостиных, и на площадях и на улицах! Теперь эти два слова
сделались как-то пошлыми и смешными; как-то странно и дико встретить их в
печатной книге или услышать в разговоре. А давно ли кончилось это _тогда_ и
началось это _теперь_? Как же после сего не скажешь, что все летит вперед на
крыльях ветра? Только разве в каком-нибудь Дагестане можно еще с важностью
рассуждать об этих почивших страдальцах - _классицизме_ и _романтизме_ - и
выдавать нам за новость, что Расин немножко приторен, что _энциклопедисты_
немножко врали, что Шекспир, Гете и Шиллер велики, а Шлегель говорил правду,
и пр. И это нисколько не удивительно: ведь Дагестан в Азии!.. {30}
В Европе _классицизм_ был литературным _католицизмом_. В _папы_ оного
был выбран, без его ведома и согласия, покойник Аристотель, каким-то
непризнанным _конклавом; инквизициею_ этого _католицизма_ была французская
критика; великими _инквизиторами_: Буало, Баттё и Лагарп с братиею;
предметами обожания Корнель, Расин, Вольтер и другие. Волею или неволею, гг.
инквизиторы завербовали в свой календарь и древних, а в числе их и вечного
старца Гомера (вместе с Виргилием), Тасса, Ариоста, Мильтона, кои (за
исключением, может быть, вставочного) не виноваты в _классицизме_ ни душою,
ни телом, ибо были естественны в своих творениях. Так дела шли до XVIII
столетия. Наконец все перевернулось: белое стало черным, а черное белым.
Лицемерный, развратный, приторный осьмнадцатый век испустил свое последнее
дыхание, и с девятнадцатым столетием ум и вкус возродились для новой, лучшей
жизни. Подобно страшному метеору, в начале его, возник сын судьбы,
облеченный всею ее ужасающею мощию, или, лучше сказать, сама судьба явилась
в образе Наполеона, того Наполеона, который сделался _властителем наших дум_
{31}, говоря о котором и самая посредственность возвышалась до поэзии. Век
принял гигантские размеры и облекся в исполинское величие; Франция
устыдилась самой себя и с ругательным смехом начала указывать пальцем на
жалкие развалины минувшего времени, которые, как бы не замечая великих
переворотов, совершавшихся перед их глазами, даже при роковом переходе через
Березину, взмостившись на сук дерева, окостенелою рукою завивали свои букли
и посыпали их заветною пудрою, тогда как вокруг них бушевала зимняя вьюга
мстительного севера, и люди падали тысячами, оцепененные страхом и
холодом... Итак, французы, слишком пораженные этими великими событиями,
сделались постепеннее и посолиднев, перестали прыгать на одной ножке; это
было первым шагом к их обращению к истине. Потом они узнали, что у их
соседей, у неповоротливых немцев, коих они всегда выставляли за образец
эстетического безвкусия, есть литература, литература, достойная глубокого и
основательного изучения, и вместе с тем узнали, что их препрославленные
поэты и философы совсем не поставили геркулесовских столбов гению
человеческому. Всем известно, как все это сделалось, и потому не хочу
распространяться о том, что Шатобриан был крестным отцом, а г-жа Сталь
повивальною бабкою юного романтизма во Франции. Скажу только, что этот
_романтизм_ был не иное что, как возвращение к естественности, а
следственно, самобытности и народности в искусстве, предпочтение, оказанное
идее над формою, и свержение чуждых и тесных форм древности, которые к
произведениям новейшего искусства шли точно так же, как идет к напудренному
парику, шитому камзолу и выбритой бороде греческий хитон или римская тога.
Отсюда следует, что этот так называемый _романтизм_ был очень старая
новость, а отнюдь не чадо XIX века; был, так сказать, _народностью_ нового
христианского мира Европы. Германия была искони веков романтическою страною
по преимуществу, как по феодальным формам своего правления, так и по
идеальному направлению своей умственной деятельности. Реформация убила в ней
католицизм, а вместе с ним и классицизм. Эта же самая реформация, хотя
несколько в другом виде, развязала руки и Англии: Шекспир был романтик.
Очевидно, что романтизм был новостию только для одной Франции и еще для тех
государств, где совсем не было литератур, то есть Швеции, Дании и т. п. И
Франция бросилась на эту старую новинку со всею своею живостию и увлекла за
собой безлитературные государства. Юная словесность {32} есть не иное что,
как реакция старой; и как во Франции общественная жизнь и литература идут об
руку, то и нимало не удивительно, что нынешняя их литература отличается
излишеством: реакции никогда не бывают умеренны. Теперь во Франции из одной
моды всякий хочет быть глубоким и энергическим, подобно какому-нибудь
Феррагусу {33}, так, как прежде всякой из моды же хотел быть ветреным,
беспечным, легковерным и ничтожным.
И однако ж, странное дело! никогда не появлялось в Европе такого
дружного и сильного стремления сбросить с себя оковы _классицизма,
схоластицизма, педантизма_ или _глупицизма_ (это все одно и то же). Байрон,
другой _властитель наших дум_, и Вальтер Скотт раздавили своими творениями
школу Попа и Блера и возвратили Англии романтизм. Во Франции явился Виктор
Гюго с толпою других мощных талантов, в Польше Мицкевич, в Италии Манцони, в
Дании Эленшлегер, в Швеции Тегнер. Неужели только России суждено было
остаться без своего литературного Лютера?
В Европе _классицизм_ был не что иное, как литературный _католицизм_:
что же такое был <он> в России? Не трудно отвечать на этот вопрос: в России
_классицизм_ был ни больше ни меньше, как слабый отголосок европейского эха,
для объяснения коего совсем не нужно ездить в Индию на пароходе "Джон Буль"
{34}. Пушкин не натягивался, был всегда истинен и искренен в своих чувствах,
творил для своих идей свои формы: вот его романтизм. В этом отношении и
Державин был почти такой же романтик, как и Пушкин; причина этому, повторяю,
скрывается в его _невежестве_. Будь этот человек учен - и у нас было бы два
Хераскова, коих было бы трудно отличить друг от друга.
Итак, третие десятилетие XIX века было ознаменовано влиянием Пушкина.
Что могу сказать я нового об этом человеке? Признаюсь: еще в первый раз
поставил я себя в затруднительное положение, взявшись судить о русской
литературе; еще в первый раз я жалею о том, что природа не дала мне
поэтического таланта, ибо в природе есть такие предметы, о коих грешно
говорить смиренною прозою!
Как медленно и нерешительно шел, или, лучше сказать, хромал
_Карамзинский_ период, так быстро и скоро шел период _Пушкинский_. Можно
сказать утвердительно, что только в прошлое десятилетие проявилась в нашей
литературе жизнь, и какая жизнь! Тревожная, кипучая, деятельная! Жизнь есть
действование, действование есть борьба, а тогда боролись и дрались не на
живот, а на смерть. У нас нападают иногда на полемику, в особенности
_журнальную_. Это очень естественно. Люди, хладнокровные к умственной жизни,
могут ли понять, как можно предпочитать истину приличиям и из любви к ней
навлекать на себя ненависть и гонение? О! им никогда не постичь, что за
блаженство, что за сладострастие души сказать какому-нибудь _гению в
отставке без мундира_, что он смешон и жалок с своими детскими претензиями
на великость, растолковать ему, что он не себе, а крикуну-журналисту обязан
своею литературною значительностию; сказать какому-нибудь ветерану, что он
пользуется своим авторитетом на кредит, по старым воспоминаниям или по
старой привычке; доказать какому-нибудь литературному учителю, что он
близорук, что он отстал от века и что ему надо переучиваться с азбуки;
сказать какому-нибудь выходцу бог весть откуда, какому-нибудь пройдохе и
Видоку {35}, какому-нибудь литературному торгашу, что он оскорбляет собою и
эту словесность, которой занимается, и этих добрых людей, кредитом коих
пользуется, что он наругался и над святостию истины и над святостию знания,
заклеймить его имя позором отвержения, сорвать с него маску, хотя бы она
была и баронская, и показать его свету во всей его наготе!.. Говорю вам, во
всем этом есть блаженство неизъяснимое, сладострастие безграничное! Конечно,
в литературных сшибках иногда нарушаются законы приличия и общежительности;
но умный и образованный читатель пропустит без внимания пошлые намеки о
_желтяках, об утиных носах, семинаристах, гаре, полугаре, купцах_ и
_аршинниках_ {36}; он всегда сумеет отличить истину ото лжи, человека от
слабости, талант от заблуждения; читатели же невежды не сделаются от того ни
глупее, ни умнее. Будь все тихо и чинно, будь везде комплименты и
вежливости, тогда какой простор для бессовестности, шарлатанства,
невежества: некому обличить, некому изречь грозное слово правды!..
Итак, период _Пушкинский_ был ознаменован движением жизни в высочайшей
степени. В это десятилетие мы перечувствовали, перемыслили и пережили всю
умственную жизнь Европы, эхо которой отдалось к нам через Балтийское море.
Мы обо всем пересудили, обо всем переспорили, все усвоили себе, ничего не
взрастивши, не взлелеявши, ни создавши сами. За нас трудились другие, а мы
только брали готовое и пользовались им: в этом-то и заключается тайна
неимоверной быстроты наших успехов и причина их неимоверной непрочности.
Этим же, кажется мне, можно объяснить и то, что от этого десятилетия, столь
живого и деятельного, столь обильного талантами и гениями, уцелел едва один
Пушкин и, осиротелый, теперь с грустию видит, как имена, вместе с ним
взошедшие на горизонт нашей словесности, исчезают одно за другим в пучине
забвения, как исчезает в воздухе недосказанное слово... В самом деле, где же
теперь эти юные надежды, которыми мы так гордились? Где эти имена, о коих,
бывало, только и слышно? Почему они все так внезапно смолкнули? Воля ваша, а
мне сдается, что тут что-нибудь да есть! Или, в самом деле, время есть самый
строгий, самый правдивый Аристарх?.. Увы!.. Разве талант Озерова или
Батюшкова был ниже таланта, например, г. Баратынского и г. Подолинского?
Явись Капнист, В. и А. Измайловы, В. Пушнин, явись эти люди вместе с
Пушкиным во цвете юности, и они, право, не были бы смешны и при тех скудных
Дарованиях, которыми наградила их природа. Отчего же так? Оттого, что
подобные таланты могут быть и не быть, смотря по обстоятельствам.
Подобно Карамзину, Пушкин был встречен громкими рукоплесканиями и
свистом, которые только недавно перестали его преследовать. Ни один поэт на
Руси не пользовался такою народностию, такою славою при жизни, и ни один не
был так жестоко оскорбляем. И кем же? Людьми, которые сперва пресмыкались
пред ним во прахе, а потом кричали: chute complete! {полное падение!
(франц.) - Ред.} Людьми, которые велегласно объявляли о себе, что у них в
мизинцах больше ума, чем в головах всех наших литераторов: дивные мизинчики,
любопытно бы взглянуть на них {37}. Но не о том дело. Вспомните состояние
нашей литературы до двадцатых годов. Жуковский уже совершил тогда большую
часть своего поприща; Батюшков умолк навсегда; Державиным восхищались вместе
с Сумароковым и Херасковым по лекциям Мерзлякова. Не было жизни, не было
ничего нового; все тащилось по старой колее; как вдруг появились "Руслан и
Людмила", создание, решительно не имевшее себе образца ни по гармонии стиха,
ни по форме, ни по содержанию. Люди без претензий на ученость, люди,
верившие своему чувству, а не пиитикам, или сколько-нибудь знакомые с
современною Европою, были очарованы этим явлением. Литературные судии,
державшие в руках жезл критики, с важностию развернули "Лицей" (в переводе
г. Мартынова "Ликей") Лагарпа {38} и "Словарь древняя и новыя поэзии" г.
Остолопова и, увидя, что новое произведение не подходило ни под одну из
известных категорий и что на греческом и латинском языке не было образца
оному, торжественно объявили, что оно было незаконное чадо поэзии,
непростительное заблуждение таланта. Не все, конечно, тому поверили. Вот и
пошла потеха. Классицизм и романтизм вцепились друг другу в волосы. Но
оставим их в покое и поговорим о Пушкине.
Пушкин был совершенным выражением своего времени. Одаренный высоким
поэтическим чувством и удивительною способностию принимать и отражать все
возможные ощущения, он перепробовал все тоны, все лады, все аккорды своего
века; он заплатил дань всем великим современным событиям, явлениям и мыслям,
всему, что только могла чувствовать тогда Россия, переставшая верить в
несомненность _вековых правил, самою мудростию извлеченных из писаний
великих гениев_, и с удивлением узнавшая о других правилах, о других мирах
мыслей и понятий и новых, неизвестных ей дотоле, взглядах на давно известные
ей дела и события. Несправедливо говорят, будто он подражал Шенье, Байрону и
другим: Байрон владел им не как образец, но как явление, как властитель дум
века, а я сказал, что Пушкин, заплатил свою дань каждому великому явлению.
Да - Пушкин был выражением современного ему мира, представителем
современного ему человечества; но мира русского, но человечества русского.
Что делать? Мы все гении-самоучки; мы всё знаем, ничему не учившись, всё
приобрели, не проливши ни капли крови, а веселясь и играя; словом:
Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь.
Пушкин от шумных оргий разгульной юности переходит к суровому труду,
Чтоб в просвещении стать с веком наравне {39};
от труда опять к младым пирам, сладкому безделью и легкокрылому похмелью.
Ему недоставало только немецко-художественного воспитания. Баловень природы,
он, шаля и играя, похищал у ней пленительные образы и формы, и,
снисходительная к своему любимцу, она роскошно оделяла его теми цветами и
звуками, за которые другие жертвуют ей наслаждениями юности, которые
покупают у ней ценою отречения от жизни... Как чародей, он в одно и то же
время исторгал у нас и смех и слезы, играл по воле нашими чувствами... Он
пел, и как изумлена была Русь звуками его песен: и не диво, она еще никогда
не слыхала подобных; как жадно прислушивалась она к ним: и не диво, в них
трепетали все нервы ее жизни! Я помню это время, счастливое время, когда в
глуши провинции, в глуши уездного городка, в летние дни, из растворенных
окон носились по воздуху эти звуки, подобные _шуму волн_ или _журчанию
ручья_...
Невозможно обозреть всех его созданий и определить характер каждого:
это значило бы перечесть и описать все деревья и цветы Армидина сада. У
Пушкина мало, очень мало мелких стихотворений; у него по большей части все
поэмы: его поэтические тризны над урнами великих, то есть его "Андрей
Шенье", его _могучая беседа_ с морем, его _вещая дума_ о Наполеоне - поэмы.
Но самые драгоценные алмазы его поэтического венка, без сомнения, суть
"Евгений Онегин" и "Борис Годунов". Я никогда не кончил бы, если бы начал
говорить о сих произведениях.
Пушкин царствовал десять лет: "Борис Годунов" был последним великим его
подвигом; в третьей части полного собрания его стихотворений замерли звуки
его гармонической лиры. Теперь мы не узнаем Пушкина: он умер или, может
быть, только обмер на время. Может быть, его уже нет, а может быть, он и
воскреснет; этот вопрос, это гамлетовское _быть или не быть_ скрывается во
мгле будущего. По крайней мере, судя по его сказкам, по его поэме "Анджело"
и по другим произведениям, обретающимся в "Новоселье" и "Библиотеке для
чтения", мы должны оплакивать горькую, невозвратную потерю. Где теперь эти
звуки, в коих слышалось, бывало, то удалое разгулье, то сердечная тоска, где
эти вспышки пламенного и глубокого чувства, потрясавшего сердца, сжимавшего
и волновавшего груди, эти вспышки остроумия тонкого и язвительного, этой
иронии, вместе злой и тоскливой, которые поражали ум своею игрою; где теперь
эти картины жизни и природы, перед которыми была бледна жизнь и природа?..
Увы! вместо их мы читаем теперь стихи с правильною цезурою, с богатыми и
полубогатыми рифмами, с пиитическими вольностями, о коих так пространно, так
удовлетворительно и так глубокомысленно рассуждали архимандрит Аполлос и г.
Остолопов!.. _Странная вещь, непонятная вещь_! {40} Неужели Пушкина,
которого не могли убить ни исступленные похвалы энтузиастов, ни хвалебные
гимны торгашей, ни сильные, нередко справедливые, нападки и порицания его
антагонистов, неужели, говорю я, этого Пушкина убило "Новоселье" г.
Смирдина? И однако ж не будем слишком поспешны и опрометчивы в наших
заключениях; предоставим времени решить этот запутанный вопрос. О Пушкине
судить не легко. Вы, верно, читали его "Элегию" в октябрьской книжке
"Библиотеки для чтения"? Вы, верно, были потрясены глубоким чувством,
которым дышит это создание? Упомянутая "Элегия", кроме утешительных надежд,
подаваемых ею о Пушкине, еще замечательна и в том отношении, что заключает в
себе самую верную характеристику Пушкина как художника:
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь {41}.
Да, я свято верю, что он вполне разделял безотрадную муку отверженной любви
черноокой черкешенки или своей пленительной Татьяны, этого лучшего и
любимейшего идеала его фантазии; что он, вместе с своим мрачным Гиреем,
томился этою тоскою души, пресыщенной наслаждениями и все еще не ведавшей
наслаждения; что он горел неистовым огнем ревности, вместе с Заремою и
Алеко, и упивался дикою любовию Земфиры; что он скорбел и радовался за свои
идеалы, что _журчание его стихов_ согласовалось с его рыданиями и смехом...
Пусть скажут, что это пристрастие, идолопоклонство, детство, глупость, но я
лучше хочу верить тому, что Пушкин подарит нас новыми созданиями, которые
будут выше прежних...
Вместе с Пушкиным появилось множество талантов, теперь большею частию
забытых или готовящихся быть забытыми, но некогда имевших алтари и
поклонников; теперь из них
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал! {42}
Г-на Баратынского ставили на одну доску с Пушкиным; их имена всегда
были неразлучны, даже однажды два сочинения сих поэтов явились в одной
книжке, под одним переплетом. Говоря о Пушкине, я забыл заметить, что только
ныне его начинают ценить по достоинству, ибо уже реакция кончилась, партии
поохолодели. Итак, теперь даже и в шутку никто не поставит имени г.
Баратынского подле имени Пушкина. Это значило бы жестоко издеваться над
первым и не знать цены второму. Поэтическое дарование г. Баратынского не
подвержено ни малейшему сомнению. Правда, он написал плохую поэму "Пиры",
плохую поэму "Эдда" ("Бедную Лизу" в стихах), плохую поэму "Наложница", но
вместе написал и несколько прекрасных элегий, дышащих неподдельным чувством,
из коих "На смерть Гете" может назваться образцовою, несколько посланий,
отличающихся остроумием. Прежде его возвышали не по заслугам; теперь,
кажется, унижают неосновательно. Замечу еще, что г. Баратынский обнаруживал
во времена оны претензии на критический талант; теперь, я думаю, он и сам
разуверился в нем,
Козлов принадлежит к замечательнейшим талантам _Пушкинского_ периода.
По форме своих сочинений он всегда был подражателем Пушкина, по
господствующему же чувству оных, кажется, находился под влиянием Жуковского.
Всем известно, что несчастие пробудило поэтический талант Козлова: посему
какое-то грустное чувство, покорность воле провидения и упование на
мздовоздание за гробом составляют отличительный характер его созданий. Его
"Чернец", над коим было пролито столько слез прекрасными читательницами и
который был сколком с Байронова "Джяура", особенно отличается этим
односторонним характером; последовавшие за ним поэмы были постепенно слабее.
Мелкие сочинения Козлова отличаются неподдельным чувством, роскошною
живописностью картин, звучным и гармоническим языком. Как жаль, что он писал
_баллады_! Баллада без народности есть род ложный и не может возбуждать
участия. Притом же он силился создать какую-то _славянскую_ балладу. Славяне
жили давно и малоизвестны нам; так для чего же выводить на сцену онемеченных
Всемил и Останов? Козлов много повредил своей художнической знаменитости еще
и тем, что иногда писал как будто от скуки: это в особенности можно сказать
о его нынешних произведениях.
Языков и Давыдов (Д. В.) имеют много общего. Оба они примечательные
явления в нашей литературе. Один, поэт-студент, беспечный и кипящий избытком
юного чувства, воспевает потехи юности, пирующей на празднике жизни,
пурпуровые уста, черные очи, лилейные перси и дивные брови красавиц,
огненные ночи и незабвенные края.
Где пролетела шумно, шумно
Лихая молодость его {43}.
Другой, поэт-воин, со всею военною откровенностию, со всем жаром не
охлажденного годами и трудами чувства, в удалых стихах рассказывает нам о
проказах молодости, об ухарских забавах, о лихих наездах, о гусарских
пирушках, о своей любви к какой-то гордой красавице. Как тот, так и другой
нередко срывают с своих лир звуки сильные, громкие и торжественные; нередко
трогают выражением чувства живого и пламенного. Их односторонность в них
есть оригинальность, без которой нет истинного таланта.
Подолинский подал о себе самые лестные надежды и, к несчастию, не
выполнил их. Он владел поэтическим языком и не был лишен поэтического
чувства. Мне кажется, что причина его неуспеха заключается в том, что он не
сознал своего назначения и шел не по своей дороге.
Ф. Н. Глинка... но что я скажу об нем? Вы знаете, как благоуханны цветы
его поэзии, как нравственно и свято его художественное направление: это хоть
кого так обезоружит. Но, вполне сознавая его поэтическое дарование, нельзя в
то ж время не сознаться, что оно уж чересчур односторонно: нравственность
нравственностию, а ведь одно и то же прискучит. Ф. Н. Глинка писал много, и
потому, между многими прекрасными пьесками, у него чрезвычайно много пиес
решительно посредственных. Причиною этого, кажется, то, что он смотрит на
творчество как на занятие, как на невинное препровождение времени, а не как
на призвание свыше, и вообще как-то низменно смотрит на многие предметы.
Лучшими своими стихами он обязан религиозным вдохновениям. Его поэма
"Карелия" заключает в себе много красот, может быть, еще больше недостатков.
Дельвиг... но Дельвигу Языков написал прелестную поэтическую панихиду,
но Дельвига Пушкин почитает человеком с необыкновенным дарованием; куда же
мне спорить с такими авторитетами? Дельвига почитали некогда огречившимся
немцем: правда ли это? De mortuis aut bene, aut nihil {О мертвых либо
ничего, либо только хорошее (лат.). - Ред.}, и потому я не хочу обнаруживать
моего собственного мнения о сем поэте. Вот что некогда было напечатано в
"Московском вестнике" о его стихотворениях: "Их можно прочитать с легким
удовольствием, но не более". Таких поэтов много было в прошлое десятилетие.
(Не всё еще.)
Вернуться на предыдущую страницу
|