В. Г. Белинский.Русский театр в Петербурге.

Вернуться на предыдущую страницу

Русский театр в Петербурге. Ломоносов, или Жизнь и поэзия... соч. Н. А. Полевого

ЛОМОНОСОВ, ИЛИ ЖИЗНЬ И ПОЭЗИЯ. ДРАМАТИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ В ПЯТИ ДЕЙСТВИЯХ, В ПРОЗЕ И СТИХАХ, СОЧ. Н. А. ПОЛЕВОГО

Действие первое: Рыбак; действие второе: Поэт; действие третие: Цепи жизни; действие четвертое: Поэт и люди; действие пятое: Великий человек.

Г-н Полевой и г. Ободовский завладели сценою Александрийского театра, вниманием и восторгом его публики. И если нельзя не завидовать лаврам сих достойных драматургов, то нельзя не завидовать и счастию публики Александрийского театра: она счастливее и английской публики, которая имела одного только Шекспира, и германской, которая имела одного только Шиллера: она, в лице гг. Полевого и Ободовского, имеет вдруг и Шекспира и Шиллера! Г-н Полевой - это Шекспир публики Александрийского театра; г. Ободовский - это ее Шиллер. Первый отличается разнообразием своего гения и глубоким знанием сердца человеческого; второй - избытком лирического чувства, которое так и хлещет у него через край потоком огнедышащей лавы. Там, где у г. Полевого не хватает гения или оказывается недостаток в сердцеведении, он обыкновенно прибегает к балетным сценам и, под звуки жалобно-протяжной музыки, устроивает патетические сцены расставания нежных детей с дражайшими родителями или верного супруга с обожаемою супругою. Там, где у г. Ободовского иссякает на минуту самородный источник бурно-пламенного чувства, он прибегает к пляске, заставляя героя (а иногда и героиню) патетически-патриотической драмы отхватывать в присядку какой-нибудь национальный танец. Обвиняют г. Ободовского в подражании г. Полевому; но ведь и Шиллер подражал Шекспиру! Обвиняют г. Полевого в похищениях у Шекспира, Шиллера, Гете, Мольера, Гюго, Дюма и прочих; но это не только не похищения - даже не заимствования; известно, что Шекспир брал свое, где ни находил его:1 то же делает и г. Полевой в качестве Шекспира Александринского театра. Г-н Полевой пишет и драмы, и комедии, и водевили; Шекспир писал только драмы и комедии: стало быть, гений г. Полевого еще разнообразнее, чем гений Шекспира. Шиллер писал одни драмы и не писал комедий: г. Ободовский тоже пишет одни драмы и не пишет комедий. Г-н Полевой начал свое драматическое поприще подражанием "Гамлету" Шекспира; г. Ободовский начал свое драматическое поприще переводом "Дона Карлоса" Шиллера. Подобно Шекспиру, г. Полевой начал свое драматическое поприще уже в летах зрелого мужества, а до тех пор, подобно Шекспиру, с успехом упражнялся в разных родах искусства, свойственных незрелой юности, и, подобно Шекспиру, начал свое литературное поприще несколькими лирическими пьесами, о которых в свое время известил российскую публику г. Свиньин2. Г-н Ободовский, подобно Шиллеру, начал свое драматическое поприще в лета пылкой юности. Нам возразят, может быть, что Шекспир не прибегал к балетным сценам, и Шиллер не заставлял плясать своих героев: так; но ведь нельзя же ни в чем найти совершенного сходства; притом же балетные сцены и пляски можно отнести скорее к усовершенствованию новейшего драматического искусства на сцене Александринского театра, чем к недостаткам его. После Шекспира и Шиллера драматическое искусство должно же было подвинуться вперед, - и оно подвинулось: в драмах г. Полевого - с приличною важностию менуэтной выступки, а в драмах г. Ободовского - с дробною быстротою малороссийского трепака, - в чем, сверх того, выразились и степенные лета первого сочинителя и порывистая юность второго. Что же касается до несходств, - их можно найти и еще несколько. Шекспир начал свое поприще несчастно, - г. Полевой счастливо; Шекспир не обольщался своею славою и смотрел на нее с улыбкою горького британского юмора, - г. Полевой вполне умеет ценить пожатые им на сцене Александринского театра лавры. Шиллер был гоним в юности и уважаем в лета мужества, - г. Ободовский был ласкаем и уважаем со дня вступления своего на драматическое поприще, и т. д.

Если бы не усердие и трудолюбие сих достойных драматургов, - русская сцена пала бы совершенно, за неимением драматической литературы. Теперь она только и держится, что господами Полевым и Ободовским, которых поэтому можно назвать русскими драматическими Атлантами. Обыкновенно они действуют так: когда сцена истощится, они пишут новую пьесу, и пьеса эта дается раз пятьдесят сряду, а потом уже совсем не дается. Так недавно тешил г. Ободовский публику Александрийского театра своею бесподобною драмою "Русская боярыня XVII столетия"; так недавно тешил г. Полевой публику Александрийского театра "Еленою Глинскою", а на прошлой масленице потешал ее "Ломоносовым", который был дан ровно девятнадцать раз и который уже едва ли дан будет когда-нибудь в двадцатый раз. Сама "Северная пчела" (зри 35 No) выразилась об этом так: "Дайте десять раз сряду пьесу, и она уже старая! Все ее видели, все наслаждались ею, и занимательность пропала. А пусть бы играли ту же пиесу два раза в неделю, она была бы свежа в течение года. Вот придет масленица, и к посту пьеса превратится в Демьянову уху". Полно, правда ли это? Нам кажется, что для такой пьесы, как "Ломоносов", очень выгодно быть представленной девятнадцать раз в продолжение двадцати дней, по пословице: куй железо, пока горячо. Что изящно, то всегда интересно, и занимательность хорошей пьесы не может пропасть ни с того, ни с сего. "Горе от ума" и "Ревизор" и теперь даются и всегда будут даваться. А "Ломоносов" и Ко пошумят, пошумят недели две-три, да и умрут скоропостижно, пропадут без вести3.

Г-н Ксенофонт Полевой сделал из жизни Ломоносова нечто среднее между повестью и биографиею4. Он верно придерживался тех немногих и главных фактов жизни Ломоносова, которые дошли до нашего времени, верно держался духа, разлитого в творениях Ломоносова, и очень искусно заместил пробелы в жизни Ломоносова возможными и вероятными распространениями и вымыслами, которые не противоречат ни известным фактам жизни, ни духу творений Ломоносова. Таким образом, у г. К. Полевого вышла книга, искусно изложенная. Г-н Н. Полевой, соревнующий всем прошедшим успехам, от водевиля Аблесимова, драм Иванова и Ильина до многочисленных драматических опытов князя Шаховского, поревновал и успеху брата своего г. К. Полевого - и из хорошей книги выкроил плохую драму, в которой, ради драматической шумихи дурного тона и трескучих эффектов, нарушил историческую истину и из характера отца русской учености и литературы сделал жалкую карикатуру. Жизнь Ломоносова нисколько не драматическая, и г. К. Полевой очень хорошо поступил, сделав из нее нечто среднее между биографиею и повестью. Ломоносов был человек с душою поэтическою; мы охотно допускаем в нем и талант поэтический; но кому же не известно, что наука была преобладающею страстью его и что заслуги его в области науки несравненно значительнее и выше, чем в области поэзии и красноречия? Г-н Полевой, не раз печатно говоривший, что Ломоносов не поэт5, сделал в своей драме Ломоносова по преимуществу поэтом и на его поэтическом стремлении основал пафос своей драмы. Как вам покажется это противоречие критика с поэтом (ибо г. Полевой не шутя считает себя поэтом) ? Но это противоречие не единственное: г. Полевой, в продолжение почти десятилетнего издания своего "Телеграфа", постоянно и с каким-то ожесточением преследовал драматические труды князя Шаховского, а теперь сам неутомимо подвизается на его поприще, и притом в том же духе, в тех же понятиях об искусстве, только с меньшим талантом, нежели князь Шаховской. И таких противоречий между г. Полевым, как бывшим критиком, и между г. Полевым, как теперешним действователем на поприще изящной словесности, можно найти много. Откуда же происходят эти противоречия, в чем их источник, где их причина? По нашему мнению, эти противоречия суть нечто кажущееся, - в самом же деле их нет. Как критик г. Полевой не выше г. Полевого, романиста и драматурга. Критика г. Полевого отличалась вкусом, остроумием, здравым смыслом, когда в нее не вмешивались пристрастие и оскорбленное сочинительское самолюбие; но законы изящного, глубокий смысл искусства всегда были и навсегда остались тайною для критики г. Полевого. Вот почему теперь приятнее перечитывать его рецензии, чем его критики, и вот почему в его критиках теперь уже не находят мыслей и даже не могут понять, о чем в них толкуется, и видят в них одни фразы и слова. Кто глубоко понимает сущность искусства, тот благоговейно чтит искусство и никогда не решится унижать его литературною деятельностию без призвания, без таланта. Но положим, что могут иногда быть подобные нравственные аномалии и что человек, глубоко понимающий искусство, может иметь иногда слабость чувствовать в себе призвание, которого ему не дано, и видеть в себе талант, которого в нем нет: все же в его произведениях, как бы ни были они холодны, сухи и скучны, будут видны его понятия об искусстве. Но драмы г. Полевого - живое опровержение того, что он писывал, бывало, о чужих драмах, а критика его - решительное аутодафе для его драм. Нет, поверхностная критика г. Полевого была зерном его теперешних драм, и между ею и ими нет большого противоречия. Критик г. Полевой был моложе, следовательно, живее и сильнее нравственно; драматург г. Полевой уже сочинитель, который все для себя решил и определил, которому нечего больше узнавать, нечему больше учиться: вот и вся разница...

И однако ж основать драму жизни Ломоносова на исключительном стремлении к поэзии, понимая Ломоносова совсем не как поэта, - это противоречие уже не эстетике, а разве здравому смыслу. Но что г. Полевой человек умный, в этом никто не сомневается, и мы уверены, что он сам прежде других видел несообразность в основной идее своей "драматической повести". Зачем же допустил он эту несообразность? Очевидно, что здесь увлекла его непреодолимая охота быть драматургом, вопреки призванию и способностям. Как умный человек, он понимал очень хорошо, что нет никакой возможности заинтересовать толпу идеею стремления к науке и что стремлением к поэзии можно заинтересовать толпу, хотя она и не понимает, что такое поэзия. Конечно, это показывает в сочинителе легкость и неглубокость эстетических, ученых и литературных убеждений. Что за любовь, что за уважение к искусству, если хлопанье, крики и вызовы толпы могут их ослаблять и уничтожать?

Когда идея, взятая в основание произведения, ложна сама в себе, то и при таланте автора произведение не может быть удачно; если же тут дело идет о сочинителе без призвания и способности, то из произведения выходит нелепость. Если эта нелепость исполнена трескучих и грубых эффектов и выставляется на удивление толпы, то она может иметь сильный, хотя и мгновенный успех...

Но мы отдалились от предмета статьи - "драматической повести" г. Полевого: обратимся к ней. Рассказывать ее содержания не будем, потому что это содержание - повторение тех изношенных эффектов и истертых общих мест, из которых уже сто раз клеил г. Полевой свои "драматические представления". Первый акт вертится весь на любви - не Ломоносова, слава богу, а Вавилы к Насте, на которой отец хочет заставить Ломоносова жениться. Любовь - самый ложный мотив в русской драме, когда дело идет о женитьбе. В мужицком быту не бывает французских водевилей. Это ложь! Второй акт опять состоит из любви - Ломоносова к дочери его хозяйки, Христине. Скряга и ростовщик Кляуз дал матери Христины денег взаймы и, зная, что ей нечем заплатить, хочет заставить ее выдать за него дочь свою или пойти в тюрьму. Когда уже старуху тащат в тюрьму, Ломоносов кстати является с деньгами, платит долг, выгоняет Кляуза, признается г-же Энслебен в любви к ее дочери, просит ее руки. Как все это старо, пошло и приторно! В третьем акте Ломоносов презирает Вольфа, не ходит к нему на лекции, терпит нужду и говорит фразы. Пришедши раз домой, он видит, что жена его спит у колыбели дочери, горестно задумывается, целует дочь, становится на колени, читает молитву и, разыграв эту менуэтную сцену, уходит в Россию. Эпизод завербования, в третьем акте, лишен всякой правдоподобности, всякой исторической истины и всякого смысла. В четвертом акте г. Полевой хотел изобразить в лице Ломоносова отношение поэта к людям; людей он действительно представил довольно полными, но в Ломоносове показал не поэта, не ученого, а какого-то брюзгу, который на словах города берет, а на деле малодушен и слабохарактерен, как плаксивый ребенок. В пятом акте г. Полевой показывает нам большой свет: вот это уж совсем напрасно! Его большой свет похож на пирушку подгулявших сочинителей средней руки, которые, под хмельком, мирятся после своих грязных ссор, обнимаются, целуются, называют друг друга "почтеннейшими" и даже пляшут в присядку, подогнув свои мелодраматические колени. Кстати: на вельможеском бале, изображенном чудною кистию г. Полевого, пляшет Тредьяковский под напев глупых стихов своих. Что даже и вельможи старого времени любили иногда потешиться ученым народом, который по большей части был горьким пьяницей и добровольным шутом, - это факт; но чтоб у вельможи на бале мог плясать в присядку Тредьяковский, - это, вероятно, принадлежит к поэтическому вымыслу г. Полевого. Но нападки на г. Полевого некоторых литераторов за Тредьяковского совершенно несправедливы. Мы помним, что за это нападала на г. Лажечникова и "Библиотека для чтения"6, а в драме г. Полевого характер Тредьяковского есть повторение созданного г. Лажечниковым характера Тредьяковского в "Ледяном доме". Говорят, что Тредьяковский мог писать плохие стихи и все-таки быть порядочным человеком. Не знаем, так ли это, но вот анекдот о Тредьяковском из записок Пушкина {"Северные цветы" 1827 г., стр. 112.}.

Тредьяковский пришел однажды жаловаться Шувалову на Сумарокова. "Ваше высокопревосходительство! Меня Александр Петрович так ударил в правую щеку, что она до сих пор у меня болит". - Как же, братец? - отвечал ему Шувалов: - у тебя болит правая щека, а ты держишься за левую? - "Ах, ваше высокопревосходительство, вы имеете резон" - отвечал Тредьяковский и перенес руку на другую сторону. Тредьяковскому не раз случалось быть битым. В деле Волынского сказано, что сей однажды в какой-то праздник потребовал оду у придворного пииты Василья Тредьяковского; но ода была не готова, и пылкий статс-секретарь наказал тростию оплошного стихотворца.

Хорош порядочный человек! Скажут: то было такое время! Однако ж в такое же время Ломоносов писал к Шувалову, хотевшему помирить его с Сумароковым: "Я, ваше высокопревосходительство, не только у вельмож, но ниже у господа моего бога дураком быть не хочу"7.